Как я закончил первый курс — останется загадкой на всю жизнь. Шел второй послевоенный, 1947-й год. Большинство студентов — фронтовики, только начавшие искать свое место в жизни. Не до учебы им было. Царившая в институте атмосфера свободы, вседозволенности охватила и вчерашних школьников, вроде меня.
Воспоминания
Марк Шехтман
Продолжение. Начало
МИЛИЦИЯ
Милиционерам тоже доставалось в то время. Вот небольшая часть происшедшего на моих глазах. Что же творилось в столице, если мне, мальчишке, довелось столько увидеть!
…Трамвай неожиданно замедлил ход, и пассажиры прильнули к окнам. Я тоже протиснулся и увидел страшную картину: у дверей барака на запятнанном кровью снегу, среди узлов и чемоданов лежали в ряд пять милиционеров и женщина. Со всех сторон к убитым бежали люди. Рядом с «эмкой» стоял, схватившись за голову, шофер. Другой высунулся из окна крытой полуторки. А произошло вот что. В 57-ом отделении милиции сержант демобилизовался и решил увезти с собой на Украину жену товарища. Роман с ней, как потом выяснилось, длился больше года. В тот день, когда влюбленные собрались бежать, обманутый муж дежурил. Сержант попросил трех свободных милиционеров — соседей помочь вынести вещи и погрузить в специально нанятый грузовичок. Любопытная соседка прилипла к окну и, сообразив, что происходит, позвонила в отделение. Двухэтажный барак, в котором жили сотрудники милиции, стоял в трех остановках трамвая. Муж с пистолетом в руке остановил попутную «эмку» и примчался мгновенно. Он ничего не спрашивал и долго не размышлял, а разрядил свой «ТТ». Никто и слова не успел сказать. Жена упала первой, сержант — за ней. Та же участь постигла и трех ни в чем не повинных милиционеров. Последнюю пулю убийца послал себе в голову. Да только стерва-жена осталась в живых: пуля прошла через легкое, не задев сердце. Ей повезло трижды: выжила, комнату не забрали и стала поэтому желанной невестой.
…Мы ехали в трамвае домой. Борька Швыдкий обернулся и увидел, как буквально за секунду карманник ловко вытащил бумажник у зазевавшегося пассажира, на ходу выскочил из трамвая и скрылся. Как только трамвай притормозил на повороте, мы вместе с пострадавшим спрыгнули на ходу.
— Он далеко не уйдет, — сказал Борька, — и обязательно тут же, на Рогожском рынке, пропьет то, что в бумажнике.
Так оно и было. Смуглый парень с тонкими усиками стоял у окошка пивной и, реализуя свежий заработок, спокойно потягивал пиво. Водку он уже выпил — на прилавке стоял пустой стакан. Ни один из четырех милиционеров не хотел его задержать. Вот, что ответили стражи порядка: «Это не мой участок», — сказал первый. «Я на сегодня уже закончил работу», — бросил второй и отвел глаза. Не был оригинальным и третий: «Сегодня у меня выходной». Как-то отбрехался четвертый. Во всяком случае, стыдно не было никому. Но девушка-сержант долго не раздумывала, вынула наган и повела карманника в милицию. Он нагло улыбался, пожимал плечами, но под дулом нагана деваться некуда. Короткий обыск, карманника отправили в камеру, пострадавший получил свой бумажник и, даже не поблагодарив нас, исчез, словно растворившись в воздухе. Мы с недоумением переглянулись, вышли и направились к остановке трамвая. У лотка с мороженым толпился народ. Из-под халата продавщицы виднелись несвежие спущенные чулки и грязные разбитые ботинки 45-го размера, не меньше. Я удивленно поднял глаза и увидел замотанную в белый платок небритую рожу. Торговля шла бойко — одетый в замызганный женский халат тип едва успевал прятать бумажные деньги в туго набитый нагрудный карман. Встретив мой взгляд, обладатель небритой рожи весело подмигнул и на мгновенье поднес палец к губам. Он успел продать почти все содержимое лотка. И никто не обратил внимания?! Ясно: небритый тип здесь не один, кто-то рядом подстраховывает. Но куда они подевали несчастную продавщицу? Мы взяли мороженое и отошли. Вмешиваться больше не хотелось, да, очевидно, и не стоило — все равно спасибо не скажут. Рядом, перед светофором, остановился крытый грузовик. Порыв ветра вздул брезент, обнаружив ящики с пол-литровыми бутылками водки. Несколько мужиков среагировали мгновенно и, пока не зажегся зеленый свет, успели насовать бутылки за пазуху, в карманы и под мышки. Грузовик тронулся, опоздавший плюнул, выругался и проситель-но посмотрел на счастливчиков, спешивших покинуть перекресток. «Ну, чего вылупился, падло? Не спи, бля, на ходу, тогда успеешь!» — не останавливаясь, крикнул ему кто-то. Мы, дураки, стояли, вылизывая мороженое на виду у всех и не понимали, чем может закончиться приключение с карманником. Наша девушка-сержант прошла мимо и улыбнулась. Она тоже не понимала опасности. Но тот, у кого вытащили бумажник, и милиционеры хорошо знали нравы московских толкучек. Нам повезло: за этот подвиг можно было получить профессиональный удар ножом в бок. Когда поняли это, к Рогожскому рынку долго еще не приближались.
…Откуда взялся увешанный медалями лейтенант, для чего забрел на танцплощадку в саду завода «Прожектор» — не знал никто. Он был настолько пьян, что даже не очень привередливые местные девушки отказывались танцевать с ним. Отказалась и наблюдавшая за порядком девушка в синей милицейской форме. «Лейтенант, вам нужно проспаться, — строго сказала она, поигрывая свистком. — В таком виде появляться в общественных местах запрещено. Если не уйдете сами, вас придется вывести!» Танцующие замерли, ожидая, чем кончится скандал. С фронтовиками бывало всякое, но, в принципе, конфликты далеко не заходили. Серьезные «разборки» обычно случались между блатными, которыми кишели московские танцплощадки. Не стану повторять то, что позволил себе в ответ пьяный лейтенант, но сказал он достаточно. Девушка положила правую руку на кобуру, левой поднесла к губам свисток. Лейтенант грозно надвинулся на нее, замахнулся. И тогда раздался выстрел. Лейтенант упал раньше, чем прибежали дежурные милиционеры. Говорили, он остался жив. А девушка из милиции ушла.
…И снова трамвай. Он переполнен, пассажиры висят на подножках. На передней — лейтенант милиции, ухватившись двумя руками за поручни, удерживает еще четверых. Разогнавшись после светофора, трамвай въехал на мост и здесь его догнал армейский «студебеккер». Очень он куда-то спешил и ударил милиционера крылом в бок с такой силой, что тот, перевернувшись несколько раз в воздухе, упал прямо перед трамваем. Девушка-водитель затормозила и опустила решетку безопасности, но слишком поздно — прямо на голову лейтенанта. Трамвай протащил его метров 50, и прижатую решеткой голову наполовину стесало асфальтом. Мне стало страшно, когда позади трамвая увидел длинный светло-серый след растертого мозга. По крайней мере, было ясно, что лейтенант не страдал — после удара упал уже мертвым. Вырванный из латунных держателей поручень остался у него в руке.
…Нельзя сказать, что кто-то из нас горевал, когда умер «всесоюзный староста». Эту личность даже мы, мальчишки, всерьез не принимали. Но увидеть похороны хотелось, и мы поехали втроем — Швыдкий, Травкин и я. Станция метро «Площадь Революции» открыта, но не пройти ни на Красную Площадь, ни к «Метрополю» — кругом цепи солдат и милиции. Троллейбусы у метро притормаживали и, не останавливаясь, катили в сторону Большого театра. Единственное, что было можно — вернуться в метро, откуда только что вышли. Мы решили иначе и, вскочив на задний бампер троллейбуса, спокойно проехали сквозь оцепление. И надо же было одному милиционеру оглянуться! Он бросился за нами, догнал, ухватил меня и Травкина за пояса, но как ни тянул — мы крепко держались за перекладины ведущей на крышу лесенки. Троллейбус набирал скорость — ситуация становилась неприятной. Шлепнуться на асфальт и попасть в милицию совсем не улыбалось. Милиционер тянул назад все сильнее, но его ноги уже не успевали за троллейбусом. Кто-то должен был упасть первым. И тогда я сбил локтем фуражку с наголо остриженной головы. Фуражка покатилась по мостовой и, описав круг, остановилась далеко позади. Железная хватка ослабла, милиционер отпустил нас, по инерции пробежал еще немного, погрозив кулаком, подобрал фуражку, плюнул и вернулся в оцепление. Мы проехали к площади Дзержинского и, когда троллейбус остановился у светофора, соскочили, так и не увидев похороны обладателя козлиной бородки, «дедушки Калинина».
…Хочется закончить более приятной картиной. Московская милиция получила девяносто знаменитых американских мотоциклов «Harley-Davidson». В дни футбольных матчей сверкающая хромом кавалькада продвигалась по улице Горького к стадиону «Динамо». Это было незабываемое зрелище. Мотоциклы с включенными сиренами медленно проезжали в центре улицы между полосами движения. Прохожие долго смотрели вслед, встречные машины останавливались, притормаживали попутные. У проходов на стадион тоже было на что посмотреть: потоки болельщиков направляла конная милиция. Рослые лоснящиеся кони в белых чулках и с белой полоской на лбу грызли удила, нервно всхрапывали и перебирали ногами.
МАТИ
Для поступления не требовалось даже собеседования. Отдал секретарше написанную от руки справку, заполнил краткую анкету — и зачислен. Институты восполняли накопившийся за военные годы недобор и принимали всех подряд независимо от прописки и национальности. Нам предстояло завершить школьный курс по всем предметам и сдать экзамены на аттестат зрелости. На подготовительное отделение мы поступили вместе, но быстро разлетелась неразлучная наша тройка. Первым ушел Швыдкий. Влечение к профессии детектива он почувствовал еще в школе. Кто-то принес в класс «Записки следователя» Льва Шейнина, и мы читали их по очереди. Гриф «Для служебного пользования» на первой странице произвел на Швыдкого неизгладимое впечатление, не меньше, чем сами рассказы. Через несколько месяцев он оставил МАТИ и начал милицейскую карьеру, впоследствии оказавшуюся успешной. Сын полковника, Травкин пошел по стопам отца и поступил в военное авиаучилище. Ему повезло меньше: Борис несколько лет прослужил в армии, но был уволен за пьянство. Жаль, что мы потеряли друг друга. В институте отношения строились иначе, и долго еще я чувствовал отсутствие друзей-одноклассников.
СТУДЕНТЫ
Текучесть была очень высокой. Публика попадалась самая разная. Проучившись пару месяцев или даже недель, многие студенты покидали МАТИ, как только находили что-нибудь поинтереснее, в основном работу. Часто мы даже не успевали познакомиться. Появлялись и быстро исчезали мальчишки с приколотыми незаслуженными орденскими колодками. Недолго утруждали себя учебой те, кто поступал чтобы прописаться в столице. Но встречались и очень интересные люди.
Летчик-истребитель Ованес Черкизян. Крупный, высокий, с массивной головой, он был красив, как ассирийское божество, хотя и не носил бороду. Студентки Черкизяна обожали, у некоторых буквально перехватывало дыхание, когда он не то что обращался к ним, а просто был рядом. Но я видел, как они закрывали рот рукой, чтобы не рассмеяться, когда кто-нибудь обращался к Черкизяну по имени: в их восприятии Ованес звучало почти как Абрам, но еврейское имя было привычнее. Впрочем, по имени его почти никто не называл. Может, и потому, что боялись обидеть.
Уже после войны, в Болгарии, при посадке на аэродроме, врезавшись в забредшую на посадочную полосу корову, Ованес разбил свой истребитель. Наказание оказалось бы мягким: всего лишь гауптвахта. Но к аварии добавился донос товарища по оружию: Ованес незаконно хранил трофейный «парабеллум». Его разжаловали и демобилизовали.
Я видел сделанные Ованесом ножи, зажигалки, кольца, браслеты — это были настоящие произведения искусства. Его большие, тяжелые руки выполняли филигранную резьбу по закаленной стали (не говоря о таких материалах, как медь, бронза и латунь). Я помню гравированную монограмму с элегантными, как в Х1Х веке, вензелями и завитушками «в память Софии» на лезвии ножа, который Ованес сделал в Болгарии. Ованес не остался в МАТИ — на стипендию содержать семью невозможно. Он устроился гравером в подмосковный Летно-исследовательский институт — ЛИИ.
…Девушку звали Маша. Высокая, румяная, пышная, с толстой косой на груди — трудно ее не заметить. Но выделялась Маша не только внешностью. Встретив голодный взгляд студента, она всегда отламывала ему половину своего бутерброда. Охотно предлагала деньги и никогда не напоминала о долге. На лекциях Маша обычно занимала последнюю парту. Однажды я обернулся спросить время. Под конспектом что-то блеснуло. Я приподнял тетрадь и увидел маленький «дамский» браунинг.
— Зачем он тебе?
— Я живу у черта на куличках, — ответила Маша, улыбнувшись. — С ним спокойнее, когда идешь ночью одна.
Я попытался представить, как Маша с браунингом в рукаве возвращается пустынными, темными улицами. Смогла бы она воспользоваться оружием? Маша тоже оставила МАТИ. Однажды не пришла на занятия, и больше никто ее не видел. Что стало с ней потом — не знаю, но о браунинге не донесли — студенты подготовительного отделения этому еще не научились.
…Широкоплечий, веселый блондин Слава отлично играл на гитаре, пел. Скучно становилось в дни, когда он отсутствовал. Глаза у Славы ярко-васильковые и под цвет глаз фамилия — Васильков. Однажды Слава увел меня с занятий в университет. «Там интереснее, — сказал он, — не пожалеешь». С благодарностью вспоминаю это посещение главного храма науки на Моховой улице. В круглой аудитории Илья Эренбург рассказывал о Нюрнбергском процессе. Запомнилось его свидетельство о личностях подсудимых. «Выглядели они, на удивление, жалко, — говорил Эренбург, — и трудно было поверить, что эти ничтожества успели сотворить столько зла. Никто из них не признал себя виновным — лично они не стреляли, не грабили, не пытали. Только выполняли приказы, только организовывали промышленность, только составляли графики движения поездов в лагеря смерти. Когда один из адвокатов подсудимых пытался представить Гитлера сионистом, в зале суда стали смеяться». Засмеялись тогда и в круглой аудитории. Слава и я тоже смеялись, хотя толком не знали, что означает это слово. Говорил Эренбург и о многом другом. В своих высказываниях был предельно осторожен, но каждое слово о союзниках для меня было откровением. Помню, какое впечатление оставил рассказ о водителях-неграх, бешено мчавшихся на армейских «студебеккерах» по горным дорогам Баварии. Запомнился и другой его рассказ о том, что в американской армии белые и черные между собой не общались. Мне было жаль и тех и других — ведь каждый что-то терял.
…Дольше многих, до второго курса, проучился в МАТИ Володя Бондарчук. Ходил он в серой солдатской шинели и кирзовых сапогах. Нередко (как, впрочем, многие в те времена) исчезал на несколько запойных дней. Приходилось ему отсиживаться в милиции. О своих отсидках рассказывал охотно, а мы, салаги, внимательно слушали. Однажды Володин опыт мне очень помог, но об этом позже. Володя обладал глубоким бархатным баритоном и часто во весь голос пел итальянские песни и арии. «Откуда это у тебя?» — удивлялись мы. — «Мама моя — итальянка, научила петь еще в детстве, а вот слов я не понимаю». Не знаю, говорил ли он правду — в лице его, как будто топором вырубленном из старого дубового пня, не было ничего итальянского. Он скорее напоминал норвежского тролля.
…Летчика-истребителя Игоря Макарова война застала под Ленинградом, на аэродроме, где базировался полк истребителей И-16. Вскоре начались налеты. Противовоздушная оборона начисто отсутствовала, оповещения не было и в помине. По утрам, с точностью до минуты над аэродромом появлялись два «Мессершмитта-109». Словно играя — то поднимаясь, то снижаясь — они кружили на небольшой высоте. На взлете не набравший скорость самолет абсолютно беззащитен. Как только взлетал первый «ишак», один из «мессеров» спокойно заходил ему в хвост и поджигал короткими очередями, но так, чтобы самолет упал за полосой, оставляя ее свободной для следующего. Так повторялось несколько раз, пока очередной беспомощный «ишак» (обычно четвертый или пятый) не падал уже на взлетную полосу. Тогда «мессеры» делали над аэродромом прощальный круг и, качнув крыльями, уходили — знали, сволочи, что сегодня «ишаки» уже не взлетят. Истребители на стоянках они не трогали — оставляли для забавы на следующее утро. Не встретив сопротивления, два «мессера» за несколько дней фактически уничтожили истребительный полк.»Как нашим болванам не пришло в голову организовать патрулирование в воздухе? — говорил Макаров. — Всего-то взлететь за 5 минут до появления «мессеров» и меняться каждые полчаса — мы же знали время. Вместо этого командир каждое утро просил помощь с другого аэродрома, расположенного в 20 километрах восточнее. Но там происходило то же самое. Это сейчас я умный, а тогда был таким же болваном-салагой».
Макаров оставил институт в середине второго курса.
…Веселый, подвижный и длинный Сережка Журавлев любил расписываться на потолке, куда ни один из нас не мог дотянуться даже с поставленной на стол табуретки. Руки, ноги, бедра, пальцы, голова Сережки постоянно в движении, даже во время лекций. Подчиняясь скрытому ритму, они двигались независимо друг от друга, как будто суставы были развинчены. «Эх, джазики американские, это же сойти с ума — рвут, как бешеные! А тенора! Как поют на четыре голоса! — полузакрыв глаза, мечтательно говорил Сережка. — Вот бы нам такие, и больше ничего не нужно». Насвистывая аккомпанемент, он ловко и элегантно отщелкивал чечетку на лестничной площадке, где собирались покурить. Однажды Сережка принес и показал новенькую пластинку. На голубой наклейке напечатано золотом: «Дюк Эллингтон. Караван». Только услышать эту пьесу мне довелось лет через пять.
ПРЕПОДАВАТЕЛИ
Профессор Масленников, надменный, холодный аристократ, мэтр, читал общий курс авиационных двигателей. В отличие от чудовищно рассеянных математиков, профессор тщательно выбрит, надушен, прекрасно одет, но без тени присущего выскочкам дешевого лоска. Голос профессора отлично поставлен. Иногда Масленников делал юмористические отступления, но юмор его был такой же, как он сам, надменный и холодный. Не было случая, чтобы он улыбнулся. Курс лекций по авиационным двигателям Масленников читал членам ЦК (в доступной, конечно, для них форме). Как видно, это давало ему право позволять себе довольно рискованные высказывания. Вот одно из них: «Великий рррусский (на слове «русский» Масленников делал то ли иронический, то ли патриотический — понимай, как хочешь — нажим) ученый Эмилий Христианович Ленц — когда профессор дошел до этих слов, студенты заулыбались — родился во Франкфурте-на-Майне такого-то числа и месяца 1804 года». Так Масленников начал очередную лекцию как раз в те дни, когда закон Джоуля-Ленца превратился в закон Ленца-Джоуля. Назвать русским ученым еще и Джоуля пока что не получалось. Общий (не очень, правда, громкий) смех послышался в зале, но лицо профессора оставалось непроницаемым. Однажды в середине лекции Масленников ошеломил нас брошенной как бы невзначай репликой: «Лучшие советские авиационные проекты созданы в заключении». Сидели Архангельский, Ухтомский, Поликарпов, Петляков, Стечкин. Даже сам Андрей Николаевич Туполев отсидел, не говоря о других, рангом помельче. Из крупных авиаконструкторов творил на свободе только один — создатель гидросамолетов Бериев. Все это Масленников сообщал с кафедры актового зала в присутствии сотни студентов. Профессор прекрасно понимал, что говорить дозволено, а что — нет. Но только ему! Вряд ли кто-либо еще осмелился бы на подобные откровения. От студентов Масленников далек бесконечно. Не помню, чтобы удалось обменяться с ним хотя бы одним словом.
«Детали машин» читал профессор Лебедев. Еще не старый, но совсем седой, с едва заметной улыбкой, мягкий, деликатный, доступный, он создавал атмосферу близости и взаимопонимания. Говорил Лебедев негромко, но отчетливо, и каждый считал, что профессор обращается лично к нему. Даже самые отъявленные «сачки» его лекции не пропускали. Благородная личность профессора хорошо раскрывается на фоне происходящего в стране в конце 40-х годов. Тогда ежедневно публиковались новые сообщения о приоритете России в науке, технике, искусстве, языкознании, генетике, музыке, драматургии. Вооруженные «самой передовой марксистско-ленинской наукой» русские ученые выискивали доказательства превосходства русских во всех мыслимых и немыслимых сферах и беспощадно разоблачали «вейсманистов-морганистов», «критиков-антипатриотов», «композиторов-формалистов». Одна за другой следовали наполненные словоблудием и шарлатанством дискуссии. Критикуя неугодного ученого, писателя, драматурга, оппоненты не забывали раскрыть псевдонимы и указать подлинную (конечно, еврейскую!) фамилию космополита. Все достойное упоминания в технике и науке открыли и создали в России, только почему-то не внедрили: царское правительство не давало ходу русским ученым и дожидалось, пока отечественные открытия присвоят на Западе. Но с какой целью проводилась такая политика?
Ввели новый предмет — «История техники», и мы узнали много интересного. Тысячетонную гранитную глыбу для постамента памятника Петру I катили из Финляндии в Петербург на пушечных ядрах по деревянным желобам. «Это неопровержимо доказывает, — радостным, полным оптимизма голосом чеканил лектор, — что первый в мире шарикоподшипник изобретен в России». «Но тогда первый в мире подшипник скольжения был изобретен еще в древнем Египте, где строители пирамид продвигали каменные блоки по толстому слою влажной глины! А позже у древних строителей появился и роликоподшипник — многотонные блоки катили по бревнам. Вероятно, с помощью заезжих русских инженеров», — думал я. Первый паровоз построил не то Черепанов, не то Ползунов (паровоз, который ползал — смеялись студенты), но не Стивенсон. Радио изобрел Попов, а не Маркони. Ломоносов независимо от француза Лавуазье открыл закон сохранения энергии. Никому не известный капитан Можайский еще в XIX веке, задолго до братьев Райт, изобрел и построил самолет с паровым двигателем — русские ученые тогда еще не успели изобрести двигатель внутреннего сгорания. Топливом, очевидно, служили дрова. Куда их складывал в своем самолете бедный капитан? Может быть, в то время уже существовала заправка в воздухе и вязанки дров подавали с воздушного шара? Намучился со своим изобретением и другой русский капитан — Мосин: продажный царский генералитет упорно сопротивлялся его попыткам вооружить армию знаменитой и, конечно, лучшей в мире винтовкой образца 1891\30 года. Только через 39 лет (в 1930!) Красной Армии удалось окончательно внедрить это сверхоружие. Лампочку накаливания изобрел не какой-то там Томас Алва Эдисон, а русский ученый Павел Яблочков. И если уж Эмилий Христианович Ленц считался русским ученым, то работавший в Германии Доливо-Добровольский — подавно. «На добра коня садился, трехфазный ток изобретал», — говорили студенты. О том, что рентген изобрели в России еще при Иване Грозном, я узнал из анекдота: «Я тебя, падлу, насквозь вижу!» — потрясая жезлом, кричал царице Иван. Люди постарше вспоминали, что лет десять назад подобные «открытия» уже совершались в Германии. Правда, немцы были настолько уверены в своем превосходстве, что не очень мелочились из-за всяких изобретателей и ученых. Нацистский историк ошарашил мир, сообщив, что Иисус Христос вовсе не еврей, в его жилах текла чистая арийская кровь.
Была в этой вакханалии и положительная сторона: в лавине критики открывались новые имена и направления науки. Досталось, например, малоизвестной тогда в России «научной организации труда». Я внимательно прочел в «Правде» большую статью «На коленях перед Тейлором». Ничего крамольного в деятельности Тейлора не обнаружил, и понял только одно: улучшая условия труда, капиталист о рабочих не думает — он прежде всего заботится о своей прибыли. Но что плохого, если рабочие тоже выигрывают?
Появились немногие анекдоты. На международный конкурс на лучшую книгу о слонах Франция представила изящный томик «Любовь слонов», Германия — фундаментальное трехтомное исследование «Развитие системы кровообращения у слонов в доледниковый период», СССР — тоненькую брошюру «Россия — родина слонов», а Болгария — брошюру еще тоньше «Болгарский слон — лучший друг русского слона». Я сдуру рассказал этот анекдот в присутствии нескольких студентов. Никто не улыбнулся, а отличник Поляков поморщился и сказал: «Ну, это уже чересчур. Так договоришься, знаешь до чего?» Ребята были осторожны, но никто не «стукнул». Я же получил урок: такие анекдоты можно рассказывать не всем и только с глазу на глаз.
В мутном потоке лжи доставалось, правда, и представителям «коренной» национальности, чем-то не угодивших партийной инквизиции. Но иногда за дело. Один лектор из расплодившихся тогда шарлатанов употребил выражение, ставшее крылатым: «В аммоналах истории». Так озаглавили в «Правде» статью, поставившую точку в его карьере, так здоровались и прощались студенты.
На этом фоне удивительнее всего были многочисленные еврейские фамилии в очередных списках лауреатов Сталинских премий. Верноподданных партийных евреев это успокаивало. «Вот видите, — говорили они, — справедливость существует: каждый получает то, что заслуживает». Как тут не вспомнить немецких евреев: «Наш фюрер знает, что делает», — говорили они во время погромов.
Чтобы лучше представить себе это время, достаточно такого примера: в припадке патриотической истерии в честь 800-летия столицы канал Москва — Волга назвали каналом «имени Москвы». Хорошо, что кампания закончилась раньше, чем появились «шоссе имени Ленинградского шоссе», «улица имени улицы Горького», «площадь имени Красной площади».
Вернемся к профессору. Чтобы оплатить проезд в Америку, восемнадцатилетний Лебедев нанялся матросом на корабль, следующий в Нью-Йорк. Произошло это летом 1914 года, накануне первой мировой войны. Он окончил Массачусетский технологический колледж, вернулся в Россию и в 1949 был не только жив, но и на свободе. Лебедев словно не замечал происходившего и позволял себе едкие реплики на актуальные темы. Приоритет русских ученых не опровергал и прямо эту тему не затрагивал. Он просто сообщал о тех открытиях, которые назвать русскими при всем желании невозможно. За несколько проведенных в США лет Лебедев успел повидать и узнать очень много, ему было что рассказать. Лекцию о конвейере, например, профессор спокойно начал так: «Первый конвейер был запущен в 1913 году на заводе Форда в Дирборне». Реплики Лебедева органично входили в контекст лекций, были пропитаны тончайшей иронией, и не каждый мог понять завуалированный смысл. Подавал он их в такой элегантной и в то же время неуловимой форме, что повторить, процитировать, просто рассказать было невозможно. Прошелся он и насчет тоненькой книжечки «Марксизм и вопросы языкознания», которую будто бы написал Сталин. Профессор не назвал ни книжку, ни автора, не сказал даже, о чем идет речь, но сумел выразить свое отношение к «великому открытию» вождя. Слушая Лебедева, студенты многозначительно переглядывались и толкали друг друга локтями. Первый час своих блестящих лекций Лебедев обычно рассказывал о жизни до революции, в период НЭПа, студенческих годах в США, связанные с техникой исторические, а иногда и просто анекдоты, но только к месту. Второй час посвящал деталям машин, и речь его оставалась такой же элегантной. Студенты слушали, затаив дыхание…
Наши математики прославились в Москве не только своими трудами, но и феноменальной рассеянностью и полной неприспособленностью к жизни. Профессор Марк Бакштейн совсем еще молод, моложе многих вернувшихся с войны студентов. На вид обыкновенный еврейский мальчик с неистребимым местечковым прононсом. Однажды Бакштейн возвращался из профессорского распределителя, нагруженный авоськами с продуктами. «У вас крупа сыплется из кулька», — сказал ему встречный, заметив белую извилистую дорожку на тротуаре. «Спасибо большое, я знаю. Мне в магазине уже сказали», — продолжая свой путь, ответил профессор. Его толстая и усатая мама зорко берегла свое сокровище: «Марик, уже поздно, хватит играть. Иди кушать, Марочка!» — кричала она с балкона, и профессор послушно возвращался с волейбольной площадки. Говорили, что, грохоча в кухне кастрюлями и сковородками, она басом распевала «Интернационал».
Профессор Куклес на лекциях обычно клал перед собой часы. Однажды спросил у старосты потока, не видел ли кто-нибудь его часы, вероятно, забытые на кафедре. Прошло несколько дней. Нам выплатили стипендию, мы скинулись и купили профессору новые часы — только появившуюся в продаже послевоенную новинку «Победа». Куклес был растроган до слез и рассказал, что вечером, после работы почувствовал боль в пятке, снял валенок, размотал портянку и увидел часы. Они провалились в валенок из дырявого кармана. Так он проходил весь день, и часы в кровь разодрали ногу.
Профессор Немыцкий выходил со своими спутниками из автомобиля и снова здоровался, приподнимая шляпу и пожимая руки сначала шоферу, с которым только что сидел рядом, затем — остальным. На лекциях нередко новое математическое откровение полностью отключало его от происходящего, он забывал, где находится и о чем идет речь, садился на стул и, наморщив лоб, замирал в позе роденовского мыслителя. Это выглядело особенно эффектно, когда Немыцкий читал лекцию со сцены актового зала для всего факультета. Студенты откровенно смеялись, а однажды кто-то начал обратный отсчет времени. Очнувшись через несколько минут, Немыцкий удивленно смотрел в зал, медленно поднимался и продолжал лекцию.
Преподаватель математики Виктория Дубнова вела практические занятия. Для меня Виктория самая интересная в МАТИ личность. Она ненамного старше нас, студентов, но голова уже совершенно седая, глаза удивительной, небесной голубизны. Предельная собранность нисколько не умаляла личного обаяния Виктории, не было у нее и тени присущей математикам рассеянности, занятия вела рационально. Отец ее Яков (Семенович) Дубнов — известный ученый, автор учебника по высшей математике. Мать — врач, провела длительный срок в Гулаге. Только через много лет я узнал, что дед Виктории — великий историк Шимон Дубнов, автор многотомной истории еврейского народа. Судьба его парадоксальна: великолепно зная прошлое, блестяще анализируя настоящее, Дубнов не сумел заглянуть в самое ближайшее будущее. В начале 20-х он эмигрировал из советской России и нашел приют в Берлине (!), после прихода к власти нацистов перебрался в Латвию, где в 41-м и погиб: СС нашел его в рижском гетто.
«Основы марксизма» мы называли «рабочие жили плохо». В мрачное время последних лет жизни Сталина, когда чудовищное словоблудие переполняло страницы газет, журналов и книг, кафедры марксизма-ленинизма оставались довольно либеральными. «Самая передовая наука» тогда еще не достигла хрущевско-брежневских теоретиче-ских высот, и, вооружившись несколькими ходячими фразами, отъявленный бездельник, ни разу не открывший труды основоположников, мог легко сдать экзамен. Первый вопрос любого экзаменатора был прост: «Комсомолец?» Членство в этой организации гарантировало в худшем случае тройку. Ответа экзаменатор не ждал — как может не быть комсомольцем советский студент — и сразу приступал к делу.
Целеустремленный зубрила и круглый отличник Селиханович шел к цели последовательно и неутомимо, как танк. Занятий не пропускал, зачеты и экзамены сдавал вовремя, конспекты за все годы хранил, но никому не показывал. Однажды Селиханович выиграл на пари пол-литра водки и поразил нас феноменальной жадностью. «Ты мне сейчас бутылку не покупай. Отдашь, когда я на каникулы домой, в село поеду», — сказал он проигравшему. Селиханович и в комсомол не вступил только из жадности: пожалел денег на взносы (не так уж был неправ). Как раз на марксизме за это и пришлось заплатить. В тот день Москва хоронила Георгия Димитрова. Наш совершенно седой преподаватель (мужик, в общем, не вредный) был расстроен и до начала экзамена успел сообщить, что таких, как Димитров, больше не осталось, и народ теперь пошел помельче, не то, что в былые времена, когда горел рейхстаг, брали Зимний, штурмовали Перекоп.
Селиханович, пошел отвечать первым — ему не нужно готовиться. Увидев сплошные пятерки в зачетке преподаватель улыбнулся.
— Комсомолец? — доброжелательно спросил он и, услышав отрицательный ответ, удивленно уставился на Селихановича.
— Конспект у вас с собой? — после затянувшейся паузы спросил он совсем другим тоном. — Ну-ка, покажите.
Селиханович знал все, во всяком случае, наверняка больше, чем сам преподаватель, и отвечал на вопросы, иронически улыбаясь. Марксист долго листал то конспект, то зачетку, чесал затылок, морщил лоб и наконец поставил Селихановичу жирную тройку.
— Я же отличник, — возмущенно сказал Селиханович.
— Ну и что? — пожал плечами наш марксист. — Отличники разные бывают. Первоисточники надо читать, молодой человек — вот, что я вам скажу, — и протянул раскрытую с еще не просохшей тройкой зачетку. Селиханович потерял право на повышенную стипендию и долго ходил злой, как черт. Но в комсомол так и не вступил.
Семинар по «рабочие жили плохо» вела Брагинская, из старых большевичек. Семинары начинались словами: «Ленин и Сталин боролись…» Раз Витька Медведев шепнул: «Когда я это слышу, вижу, как на ковре в борцовских трико схватились Ленин и Сталин «.
Похоже, Брагинская была в дореволюционной эмиграции. Она прекрасно знала живопись и литературу, особенно западную. Имена писа-телей и художников, названия книг и фильмов произносила по-французски, грассируя, и, если оставалось несколько свободных минут, успевала рассказать много интересного. Но не узнать старую большевичку, когда кто-нибудь из студентов неосторожным высказыванием отклонялся от генеральной линии партии. Брагинская впадала в транс, лицо белело, левая щека начинала дергаться. Помню, в какое исступление она пришла, когда Костя Волков назвал священную фамилию вождя без привычного «товарищ». Такой Брагинская, вероятно, становилась на собраниях в 37-38-м годах, когда клеймили вчерашних товарищей по партии, друзей, родных… Интересно, как бы она отнеслась к принятой студентами аббревиатуре «ВОСР» (Великая Октябрьская социалистическая революция)? Трудно было представить Брагинскую в молодости. Небольшого роста, высохшая, с горбиком на спине и необычайно подвижная, она, казалось, такой и родилась.
К трудам основоположников я не прикоснулся за все студенческие годы, но умудрялся сдавать экзамены на четверки. Один раз все-таки попытался одолеть «Коммунистический манифест». В нем было мало страниц, что меня и соблазнило. Но постиг только один афоризм: «Мы не собираемся вводить общность жен. Она существовала всегда».
Был еще один очень важный предмет — политэкономия. Приобретенные знания сводились к формуле: «Две оленьи шкуры равны каменному топору». Больше я ничего не усвоил…
Деловой человек Иоффе читал теоретическую механику. И хотя позволял себе иногда отклоняться от темы, шутить, лекции его были суховаты, не хватало юмора, тепла и контакта с аудиторией, которыми отличался Лебедев.
Вводную лекцию на втором курсе Иоффе начал с рассказа. «Этим летом в Крыму, на пляже, я невольно подслушал двух студентов. Не знаю, в каком вузе они учились, но разговор был очень интересным. Парни рассказывали друг другу, как им удавалось сдавать экзамены, не зная буквально ничего. Каждый старался перещеголять своего собеседника. И математику они, оказывается, так сдавали, физику, технологию металлов, детали машин. Я глубоко уважаю эти науки, но допускаю, что такие случаи возможны: преподаватели — тоже люди и в определенных обстоятельствах (на лице Иоффе молниеносно — мы даже засмеяться не успели — промелькнули симптомы «определенных обстоятельств») могут ошибиться. Разное бывает. Но не с теоретической механикой! Запомните это хорошо! Даже если вы наполовину знаете курс — ничего не выйдет!» Наверное, он был прав, но не совсем…
Как я закончил первый курс — останется загадкой на всю жизнь. Шел второй послевоенный, 1947-й год. Большинство студентов — фронтовики, только начавшие искать свое место в жизни. Не до учебы им было. Царившая в институте атмосфера свободы, вседозволенности охватила и вчерашних школьников, вроде меня. На лекции мы не ходили, конспекты не вели и стали серьезно относиться к учебе только на втором курсе, когда половина студентов отсеялась. Теоретическая механика не была исключением.
За день до последнего экзамена для тех, кто провалился раньше или вообще не был допущен из-за «хвостов», я оказался в пионерском лагере под Москвой. Пригласил меня школьный товарищ Павлик Н., пионервожатый. Учебник я захватил с собой: почитаю денек под деревом и все пойму. Но днем в лагерь приехал темнокожий гость, одетый в форму Нахимовского училища. Звали его Джим Паттерсон — тот самый мальчик, что снимался в кинофильме «Цирк». Как пропустить такую встречу? Джим оказался на удивление простым, открытым и симпатичным. В его чистой русской речи не было и намека на американский акцент. А после обеда в лагере появились новые гости: специально для Паттерсона пригласили цыганский ансамбль. Танец сменялся песней, аккомпанировали две гитары и скрипка. Репертуар традиционный, но были и патриотические цыганские песни о войне. Больше я ни разу не слышал их. Одна песня была о летчике, где каждый куплет заканчивался словами: «… и свой истребитель ведет комсомолец-цыган». После концерта Джима увезли, а цыгане остались. Две славные девочки с золотыми монетками в тугих, черных косах вышли пройтись. Они не возражали, когда Павлик и я присоединились. Разошлись мы вечером, когда небо заволокли тяжелые облака, послышалось дальнее ворчание грома и заполыхали голубые вспышки молний. Наконец я раскрыл учебник, но ненадолго. Молния с сухим треском сверкнула совсем близко, и оглушительный удар грома расколол небо. Лампочка мигнула раз, другой… и тихо скончалась. Я выглянул в окно: света не было ни в одном доме. Керосина в лампе не оказалось, свечки я не нашел, так что на этом подготовка к экзамену по теоретической механике завершилась, и, как потом оказалось, к лучшему.
Утром следующего дня я уже стоял среди толпившихся в коридоре студентов. Особенно много собралось вокруг парня, который показывал, как с помощью простых графических построений найти равнодействующую. «Такие задачки — излюбленный конек Иоффе. Вопросы и задачу экзаменационного билета он не проверяет, — рассказывал парень, — взглянет и, если ответы похожи на правильные, бросает билет в сторону, и начинается игра с такими вот графиками». Я внимательно следил за построениями и после нескольких десятков примеров усвоил принцип. Дальше стоять в коридоре было незачем, я вошел в большой лекционный зал, вытянул билет и сел за стол. Экзаменующихся в зале было не меньше сотни. Решить задачу с центробежным регулятором я не пытался, но вместо нее передрал со шпаргалки другую, с похожим рисунком, списал оттуда же какую-то ахинею по теории и, поскольку терять было нечего, первым пошел отвечать. Это произвело благоприятное впечатление — Иоффе улыбнулся, но все-таки сказал:
— Что-то я не видел тебя на лекциях.
«Надо же, он еще успевал запомнить наши морды», — удивился я, и нагло ответил: — Болел я много в этом семестре.
— А как теперь, здоров? — В голосе Иоффе послышалась ирония. — Ну, давай свой билет.
Парень в коридоре не соврал: Иоффе бегло просмотрел ответы, не заметив, что задача совсем не та, бросил билет в сторону и на чистом листе нарисовал шарнирно закрепленную балку с приложенными силами — одна вертикально в конце, другая под углом в середине. Я, не задумываясь, провел равнодействующую. Еще балка — и снова я не ошибся. Поединок продолжался долго. Словно выпады опытного фехтовальщика новые и новые примеры предлагал Иоффе, но я моментально парировал каждый. Я видел, что от нашей игры Иоффе получает удовольствие и, хоть ничего не понимал, правильно отбивал своим карандашом выпады его профессорской шпаги. Наконец он сдался и перешел к вопросам. И тут какие-то случайно застрявшие (за короткое время, что горела лампочка) в голове термины оказались именно теми. Иоффе обожал быстрые, короткие ответы, а мне и сказать больше было нечего. И только на последнем вопросе вышла заминка. Я наугад ляпнул что-то и умолк в ожидании неминуемой расплаты.
— Теоретически такой ответ, в принципе, считается правильным, но вспомни, как я давал это на лекциях?
— Забыл, — ответил я, смущенно опустив глаза.
— Не знал, не знал и забыл. Ну, что мне с тобой делать? Ладно, давай зачетку, — сказал Иоффе, скептически взглянул на одинаковые, как солдаты в строю, тройки по всем предметам, потер лоб и снял колпак с авторучки. — Вообще-то больше четверки с минусом ты не стоишь, но на этом фоне… — он взглянул на студентов, горестно застывших над билетами, а я не поверил своим ушам, — пусть хоть одна пятерка будет.
Это была единственная моя пятерка за первый курс МАТИ, да еще по предмету, о котором я не имел тогда ни малейшего понятия. Но Иоффе об этом так и не узнал. Да и зачем — все равно бы не поверил. Такое дьявольское везение два раза не повторяется: на втором курсе я с трудом сдал термех на четверку, хотя уже начал кое-что понимать. Говорили, что память у Иоффе исключительная. Может быть. Но на втором экзамене он меня не узнал…
Преподаватель Шульц на кафедре физкультуры был уже в возрасте, но называли его просто Петя. Он прекрасно владел своим телом в легкой атлетике, спортивных играх, гимнастике. Алкоголизмом не страдал, но и у него, как у всякого уважающего себя москвича, бывали запои. Петя владел еще и настоящим итальянским «бельканто». Иногда вдруг запрокидывал голову и, словно прочищая горло, наполнял оперным тенором пустой баскетбольный зал. Откуда у него «бельканто», не знал никто. Гаммы переходили в тремоло, сменялись отрывками из арий. Потом Петя прижимал руку к груди, отставлял назад ногу, и в зале звучали ария Каварадосси, неаполитанские песни. Пел он легко, не напрягаясь. Исполняя «Клевету», перевоплощался в дона Базилио. Но не было ничего итальянского в его лице — обыкновенное крестьянское лицо обитателя среднерусской полосы.
Кафедра физкультуры МАТИ дала старт советскому хоккею с шайбой. Институтскую секцию «футбол — хоккей» организовал демобилизованный офицер Поддубный. Из секции выросла хоккейная команда, позже в нее вошел знаменитый Борис Майоров.
««Марксизм и вопросы языкознания», которую будто бы написал Сталин»
——
Не знаю про «как будто», но у нас в МГУ на Юрфаке по ВСЕМ лекционным курсам вне всяких программ было выделено по 4 лекционных часа, на которых лекторы просвещали нас об этом «Гениальном произведении товарища Сталина» Больше его НИКАК не называли, поэтому звучало оно как постоянный эпитет из русской народной сказки вроде Добра Молодца и Красной Девицы. Не знаю, напоминал ли таким образом тов. Сталин о себе образованной и полу-образованной части общества (из профилактики, чтобы его не поcмели сместить коллеги), или по какой другой причине, но больше десятка невосполнимых часов моей жизни ушли на эти лекционные часы.
lbsheynin@mail.ru