«Это ж надо с каким спокойствием и смирением мужики идут в ад…» — «Так уж и в ад. Они как с фронта-то пришли, с тех пор в лесу и работали, на лесоповале. И в лагере наверняка их на лесоповал погонят. Выдюжат, народ битый, привычный. Ничего».
Глубинка России и ее люди
Генрих Иоффе
Жизнь моя оказалась длинной.
Вот вижу раннее детство, первая половина 1930-х годов. Стою с отцом на Красной площади, а над Кремлем с криком вьются стаи воронья. И мне кажется, что с этим криком нас уносит в далекую, далекую старину.
А в одну из жестоких зим тех же 30-х я видел на Ильинке красноармейцев, как мне казалось, еще в форме гражданской войны, в длинных шинелях, с винтовками и примкнутыми к ним штыками.
Я был в Москве, когда немецкие войска подошли к самому городу, и слышал диктора Левитана, объявлявшего приказ Сталина о том, что «сим» Москва объявляется на осадном положении.
Через три года, будучи на Самотеке, я стал свидетелем угрюмого прохождения многотысячной колонны немецких пленных по жарким улицам Москвы.
Война остановилась на нас, мальчишках 1928 года рождения. В 10-м классе, единственном на весь огромный район, нас было всего 14 человек. Мы получили свои аттестаты зрелости в День Парада Победы.
Меня приняли в Педагогический институт, и я окончил его исторический факультет в 1950-м с красным дипломом. В те времена выпускников вузов распределяли по разным городам и весям всего Советского Союза. Я был направлен в распоряжение Костромского облоно, а оттуда в педучилище районного городка Кологрив. В Москву вернулся в 1953-м, когда наше педучилище закрыли. Это было далеко не лучшее время для подыскания новой постоянной работы: преподавал в школе рабочей молодежи, трудился на разных участках Библиотеки им. Ленина, работал в издательстве «Наука», а потом (к счастью) почти 30 лет в Институте российской истории РАН.
В России в эти годы все переделывалось, перестраивалась, переписывалось. Тогда-то у меня и возникло желание попробовать рассказать о нашем уходящем поколении. Поколении, у которого были ошибки, промахи, было просто немало дури. Но как сказал поэт:
Мы за все заплатили сами,
Нас не может задеть хула,
Кто посмеет в нас бросить камень,
В наши помыслы и дела?
* * *
Когда в 1950-м я попал «по распределению» в Кологрив учителем истории и Конституции, городок этот от железнодорожной станции отстоял километров на девяносто. В хорошую погоду до него можно было добраться на дряхлом автобусе с привязанным к заднему бамперу помятым и проржавелым ведром. А зимой, в снежные заносы — только на лошадке, на санях. Если ночью едешь лесом, бывало, и волчий вой слышался. Поздней осенью до городка тоже нелегко добраться: дожди превращали проселочную дорогу почти в непролазную грязь. Полуторки буксовали.
В Москве, Ленинграде и других больших городах в конце 40-х — начале 50-х годов, при позднем Сталине, шли идеологические бои и баталии, хлестали то литераторов, то биологов, то космополитов, то врачей — «убийц в белых халатах». Смутно помню как схватились Шолохов и Симонов по поводу псевдонимов. Шолохов явно намекал: знаем, мол, кто под этими псевдонимами и зачем скрывается, а Симонов отстаивал право на псевдонимы. Но до нашего Кологрива вся эта идеологическая рубка почти не доходила, здесь тихо было.
Въезд в Кологрив по тем временам, как и положено до перестройки, естественно, через улицу Советскую. Она, пожалуй, была широковата для такого маленького и заброшенного городка, как наш. Застроенная в основном одноэтажными деревянными домами, Советская улица сбегала вниз по длинному отлогому холму. У его подножья она, вроде реки, растекалась, образуя довольно большую площадь, которая тоже по обычаю тех времен почти во всех городах и городках называлась Ленинской. Это центр нашего города.
Самое оживленное место здесь — возле старого двухэтажного здания. У входа в него вывеска — «Столовая». Тут всегда на траве или на снегу (если, конечно, зимой) разбросаны охапки соломы, сена, кое-где — кучки конского навоза. Толкутся люди, стоят запряженные в телеги или сани лошади. Жуя сено, они вздергивают головами, отчего сбруя издает какой-то специфически деревенский, сыромятно-ременный звук. Теплый, деревенский звук… Иногда подъезжают грузовики, но так как их было мало, они не меняли сельской картинки округи здания Столовой.
Городской же дух царил поблизости, на другой стороне улицы. Здесь располагался «торговый центр». Его составляли два двухэтажных магазина, продуктовых и промтоварных одновременно. В одном правила тетя Августа, в другом — тетя Клава. Обе в передниках не первой белизны. Весы у них — старинные, с двумя металлическими «чашками» и чугунными гирями от 30 кг до 200 гр.
В магазинах по определенным дням можно купить черный хлеб, какую-нибудь крупу. Всегда в ассортименте — бутылки дешевой водки, запечатанные коричневым сургучом, консервы — «кильки в томате», конфеты — «подушечки». Из промтоваров можно было приобрести брезентовые плащи, резиновые и кирзовые сапоги, стиральные корыта, керосиновые лампы, лопаты и многие другие нужные в хозяйстве вещи.
Позади магазинов — поликлиника — одноэтажный дом внешне барачного типа. Пациентов мало. Внутри все прибрано и чисто. Жители городка (а их и пяти тысяч не будет) вообще чистюли. Моют и трут свои жилища аж до полного блеска. Женщины подоткнут юбки, согнутся, чуть ли не пополам, попа вверх, голова вниз и драят, драят свои полы какими-то специальными скребницами.
За магазинами и поликлиникой — берег реки. Река наша Унжа — сплавная, несудоходная. Всю зиму в леспромхозах работяги валят лес. Потом тракторами тянут бревна к берегу Унжи, а весной, когда в половодье она разливается, подхватывает их и несет вниз, к запани под город Макарьев. Запань — широкая запруда из тех же бревен. А на берегу — старинные складские помещения. Хотя на некоторых из них все еще и висят заржавевшие замки.
Склады эти уже давно не используются, они пусты, покосились, потрескались. За многие годы от солнца, ветра и снега бревна и доски их утратили всякую окраску, и складские стены стали совершенно бесцветными, бело-серыми. Рассказывают, что когда-то хозяином складов был лесопромышленник Василий Цветков, которому принадлежал и побочный — «гастрономический» бизнес. Местные бабы собирали разные грибы и ягоды, которых в этих местах — тьма. Потом производился отбор самых лучших, их особым способом закладывали в специальные бочонки и отсылали в Петербург и Москву на продажу. Говорили, что Цветков поставлял свою изысканную продукцию даже к царскому столу. В революцию дело его, по слухам, раскурочили, а сам он с семьей исчез где-то в нездешних дальних местах.
От заброшенных складов тянется дорожка с установленными на ней скамейками. Это, можно сказать, прогулочная городская набережная. Ведет она к единственному в городке кинотеатру. Работает он исправно — три раза в неделю, хотя электричества в городе нет. То есть электропроводка существует, но в дома свет подается только по революционным праздникам. Но кино имеет собственный движок.
За кинотеатром прибрежная сторона площади кончается. Она сужается и превращается в улицу бывшую Кировскую, идущую вверх. С площади хорошо видно то, что когда-то там наверху было большой церковью. Ее уже давно превратили в МТС, загрязнили, захламили. Вокруг трактора и другие сельхозмашины — заброшенные или стоящие на ремонте. Пожалуй, это самое грязное место в городе.
Здесь улицу бывшую Кирова пересекает улица Трефилова, названная так в память местного уроженца, представителя «красы и гордости русской революции» — кронштадтского матроса-большевика 1917 года.
На «Кировской» в двухэтажном кирпичном здании размещается краеведческий музей. До революции здание строилось как вокзал. Некий купец Михаил Громов вознамерился подвести к городку железнодорожную ветку, но что-то помешало. После революции здание превратили в музей. Очень интересный, но всегда малолюдный. И директор музея — Камайский Петр Сергеевич — тоже интересный, но не слишком общительный человек. Пожилой, внешне похожий на кинопортрет Суворова — тихий и вежливый. В 1-ю мировую войну он был поручиком, а в 1918-м участвовал, говорят, в ярославском антибольшевистском восстании Бориса Савинкова и полковника Перхурова. Думаю, что об этом знали те, кому знать надлежало, но Камайского почему-то не тронули. Может, не нашли в захолустье, куда он, видимо, скрылся? А потом уж сколько лет минуло?
За музеем — короткий тупичок, спускающийся к глубокому оврагу. Здесь очень красиво осенью. Уже опадает лист, но кроны старых деревьев еще густы, они соприкасаются друг с другом, и ты идешь, словно, по крытой аллее. В этом тупичке — Дом культуры с большой хорошей библиотекой. В отличие от музея в ней всегда люди. Жители нашего городка — большие книгочеи. Кроме того, при Доме культуры — хор, в который чуть ли не в обязательном порядке записывали молодых преподавателей двух городских школ и нашего педучилища. И вот по праздникам мы стоим на сцене и поем. Одну песню — длинную тягучую хорошо помню. Она начиналась словами:
Я вам скажу, подруги дорогие,
Как хорошо нам жить в родном краю…
Было смешно, глупо: хористы — мужики, а поют, как какие-то подруги. … Пели мы своими хриплыми голосами и другую, сугубо мужскую песню:
Артиллеристы, Сталин дал приказ!
Артиллеристы, зовет отчизна нас!
Из многих тысяч батарей
За слезы наших матерей,
За нашу Родину
Огонь, огонь!
Боевая песня, военных лет, а они вот тут, совсем еще близки. Мы еще живем войной.
Не петь мы не могли: руководительница хора из Дома культуры напрямую жаловалась руководству училища. Его руководство состояло из двух человек: директора и завуча. Директор — Репин Александр Александрович — худенький, маленький, бывший фронтовик, человек умный и проницательный, требовал строгого порядка во всем.
— Расхлябанность, — говорил он часто, — вот наша беда, вот наша возможная погибель. А нашей стране никогда никто не поможет, нас никто и никогда не пожалеет, спуску не дадут. Это надо понимать. А мы и сами в дурь много лезем. Вот и с песнями этими вашими тоже…
Завуча звали Николай Сергеевич Кудрявцев. Он тоже воевал, ходил в военной форме: донашивал ее. Левый рукав его кителя был заправлен под ремень: на фронте Кудрявцев лишился руки. Но с какой-то невероятной легкостью и быстротой он сворачивал цыгарки, почти непрерывно куря. Заметив как-то мое удивление и даже восхищение этим его искусством, он усмехнулся и сказал:
— Помучишься — научишься. Хорошая поговорка. Возьми на вооружение.
Посмеиваясь на жалобы по поводу пения, он говорил:
— Петь не хотите? Как это так? Нам песня строить и жить помогает! Петь, петь! Во весь голос! Партия велит!
Был, правда, среди, «певцов» один «протестант» — преподаватель математики Александр Иванович Ливерьев. Человек в изжеванном штатском костюме цвета хаки, несвежей белой рубашке и засаленном черном галстуке. И всегда в легком подпитии.
— Я уважаю партию, — говорил он, — но в уставе нет пункта о том, что коммунист обязан петь. И я не буду! Пропадай моя телега, все четыре колеса!
Странновато, но признаков присутствия органов власти в нашем районном городке было мало. Даже по праздникам — мало красных флагов, не проводилось и никаких митингов. Вообще политика не очень-то волновала и беспокоила обитателей городка. Жизнь делилась надвое: «до войны» и «после войны». Но никто не ждал, что теперь, после войны, она станет намного лучше. Уже родился народный лозунг: «Лишь бы не было войны».
Секретарь райкома партии Павел Иванович Груздев, наверно, больше всего был озабочен не городком, а районом: селами и деревнями. После войны многие из них находились в такой мерзости запустения, что иной раз без слез нельзя было и смотреть. Раз осенью пошли с ребятами картошку собирать. Повел Камайский, он всю округу знал. До деревни «Красавица» километров семь. Дождь два дня не переставал. Грязь еле пролазная. Дошли все-таки. Завернули в первый же дом. Одна бабка на печи.
— Ты бы, старая, — говорит Камайский, — слезла, самовар вздула, ребята насквозь промокли. Картошка-то у тебя хоть есть?
— Нет, батюшка, ни картови, ни хлебушка.
Два дня ждали мы прекращения дождя. Лил и лил проклятый. Так мы и ушли в грязь и дождь.
Один хорошо знакомый агроном, «выпимши» как-то сказал мне:
— Знаешь, ничего из этого нечерноземья уже не выжать. Бросить его к едрене фене и уйти. А то как у Салтыкова-Щедрина получается: хотим превратить убыточное хозяйство в прибыльное, ничего в оном не меняя.
— Да на что менять-то и как? Все ведь может полететь кувырком…
— Ничего не полетит, если с умом…
Но что могло поделать местное руководство? Наш Павел Иванович Груздев, тоже участник войны, был человеком спокойным, обходительным. Появлялся он на людях редко.
Дочь его — Елена Павловна работала в нашем же педучилище преподавателем географии, держала себя скромно. За ней ухаживал училищный баянист Роберт Степанович, правда, безуспешно. Это часто приводило его в минорное состояние, он выпивал, доставал баян и затягивал грустные блатные песни.
На глаза надвинутая кепка,
Рельсов убегающий пунктир.
Нам попутчиком на этой дальней ветке
Будет только хмурый конвоир…
Он хорошо играл и пел этот Степаныч и от его песен тоскливая боль заброшенных, пустынных российских мест проникала в душу. Но как-то случайно директор Репин застал нашего Степаныча за исполнением этого блатного шлягера. Наказание было самое крутое: Степаныча выгнали, вспомнив и его прочие грехи.
Елена Павловна предпочитала преподавателя психологии, приехавшего из Ленинграда — Феликса Владимировича, хотя приятного в нем, на мой взгляд, было мало. Надменный, насмешливый. Приехал он с матерью — женой какого-то крупного работника, репрессированного еще в 1937 году. Дама была с претензиями. Как, впрочем, и сын. Вначале я пригласил их жить к себе, но потом они отделились и жили довольно замкнуто.
Другая сторона площади начиналась домом, в котором находился народный суд. Дальше шли обычные жилые строения, и только в крайнем из них, почти рядом со Столовой, — находился Райпотребсоюз.
А в центре площади — скверик с типовой фигурой Ленина (рука вождя, указующая вперед). Было немного смешно: вождь как бы приглашал двигаться по направлению ко все той же Столовой. Этим «ленинским путем» мы частенько хаживали с моим другом по педучилищу Борисом Бочиным.
Вскоре после приезда на работу в училище я по какому-то поводу зашел к нему. За столом сидело несколько человек, в том числе трое наших молодых преподавательниц. Вот кому, наверно, было скучно и грустно в городке — это уж точно им. Не только женихов, но и ухажеров надежных в городке было мало: война унесла. И сидели они, бедные, и резались с мужиками в картишки.
Бочин радостно приветствовал меня:
— Садись с нами, мы тут играем в очко.
— Да я не умею.
— Не умеешь? Это зря. Учись. В тюрьме пригодится.
Бочин был потомственным жителем городка. Тут, а также и в окрестных селах его знали все. Он родился в 1916 году и в армию его призвали еще до войны. Зачислили в конвойные войска. Перевозили они арестантов: уголовных и политических — в стране как раз шел Большой террор.
— Чего я нагляделся-насмотрелся, — рассказывал он мне, — об этом лучше не говорить… Что многие конвойные творили, что уголовные проделывали с политическими — одна жуть. Уголовные, бывало, даже страшнее конвойных.
— А ты? — как-то спросил я.
— Нет, меня Бог миловал. Я все время в наружной охране был. Нет, Бог отвел.
Не знаю правду он говори л или нет. Нрав он имел странный: то тихий и даже деликатный, то крутой и свирепый. Был у него друг — не разлей вода по странному прозвищу «отец Кирипий». Потом что-то случилось между ними и Бочин своими пудовыми кулаками чуть не отправил хилого приятеля на тот свет. Но самое интересное — очень скоро они помирились!
В Отечественную войну Бочин воевал в пехоте, дважды был ранен, имел боевые награды, но не надевал их. На лацкане пиджака у него были лишь две полоски: красная и желтая. Тогда такие полоски еще носили: красная означала тяжелое ранение, желтая — более легкое.
— Мужик войну выиграл, — говорил он мне, — мужик. Буди не мужик… Вот послушай такое дело. В 1944 году, уж cовсем поздней осенью форсировали мы реку. Снег шел, вода холодющая, пронизывающий ветер. Мы по плечи в воде стояли — все больше деревенские мужики — на руках держали сколоченную из бревен переправу: по ней войска и легкую технику перебрасывали на другой берег. Таких «мостов» три было. Командир корпуса лично руководил, подгонял: быстрее, быстрее, братцы! Ранен он был в ногу, стоял, опершись на палку. Какая-то часть затыркалась, он крикнул офицера и палкой прямо по лицу его хлестанул! Сам видел. Так-то, брат… И в миг разобрались! Пошли. Считай, в лед, а что делать…
Мы с Бочиным нередко бродили по улицам Кологрива. Обычно он для начала затаскивал меня в Столовую. Ее заведующая тетя Паня впускала нас в «боковушку». Это была особая комната для местных и приезжих — VIP-начальства и т.п. Простой народ выпивал и кормился в общем помещении. Еще одно отличие «боковушки» — меню, лист из школьной тетрадки, на котором подслюнявленным карандашом перечислялись имеющиеся блюда. В общем «зале» меню не предлагалось. А меню в «боковушке» иногда вызывало улыбку. Как-то раз это меню предложило посетителям «суп-пинзон». Совместными усилиями выяснили, что имелся в виду «суп-пейзан», т.е. суп по-крестьянски. Чтобы не обидеть тетю Паню, ничего ей не сказали, исправили сами.
Тетя Паня была добрая и работящая женщина. Как и большинство других женщин нашего городка. Вот, например, моя хозйка, у которой я «стоял на квартире» — Августа Михайловна. Никогда она не жаловалась на жизнь, на судьбу. Муж ее умер, дети (сын и дочь) разъехались, мать не навещали. Сын где-то не столько работал, сколько пил. И жила она, уже немолодая, одна. Держала корову, поросенка, кур, был у нее и небольшой огород. Никаких денег за дары со своего огорода она не брала, если ей предлагали махала руками:
— Будет вам! Какие еще деньги! Кушайте на здоровье.
Вообще о деньгах в городке как-то редко говорилось. Наверно, бедные люди — добрее и бескорыстнее, а богатых в городке не имелось.
Мы частенько сиживали в «боковушке», толковали, выпивали каждый свою дозу (Бочин кружку водки или разбавленного спирта) и обычно шли на площадь, в скверик.
Как-то раз я предложил пойти в кино. В этот день показывали трофейный немецкий фильм «Жизнь Рембрандта». Я видел этот фильм еще в конце войны, он произвел на меня тогда сильнейшее впечатление. Бочин согласился пойти, посмотреть. По пути я стал рассказывать ему то, что помнил из фильма.
— Рембрандт был величайший художник. Он умел передать тончайшие человеческие чувства и переживания. Он был богат и прославлен. Но потом судьба отвернулась от него. Умерла любимая жена Саския, затем сын и другие близкие. Рембрандт стал бедным, фактически полунищим. Многие его картины свалили на чердак большого дома, который когда-то принадлежал ему. И вот однажды, старый и больной, он пошел…
— Обожди, — прервал мой рассказ Бочин, тронув за рукав. — Вон двое моих знакомцев из суда выходят. Узнаем в чем дело. «Смирнов! Леха!» — крикнул он.
Два небольшого роста мужичка в телогрейках, сапогах и замызганных офицерских фуражках со сломанными козырьками остановились и направились к нам.
— Вы чего по судам бродите в рабочее-то время? — спросил их Бочин, когда они подошли.
— Суд нам был, — сказал тот, которого Бочин назвал Лехой.
— Да ты что? За что же вас, сирых? Мокруху кому устроили? Непохоже на вас.
— Да, не. Бревна вон по весне со сплава потаскали завмагу Хромову в Краснухе. Он новый дом ставить задумал, нас и подговорил за три бутыли.
— Много уперли-то?
— Да не… Мент с 3-го лесхоза нас накрыл. Хромов ему наши бутыли отдал, а тот ему бревна-то и оставил. А нам теперича чалиться.
— Cколько ж вам припаяли, грешники?
— Пo пятаку, вишь как.
Бочин присвистнул, я же на минуту просто оцепенел. И не столько непомерный срок наказания, сколько спокойствие, казалось, даже равнодушие, с которым эти мужички говорили о том, что их ожидает, поразило меня. Как будто они просто переходили на другую работу.
— А чего вас отпустили?
— До вечера, — ответил Леха.— Куды мы денемся? Сейчас домой зайдем, кой-чего из одежонки возьмем, харчей, махорки тоже. Курить страсть охота, ан нечего. У вас часом нету?
Мы разом протянули им свои уже открытые пачки «Примы». Заскорузлыми пальцами они никак не могли сразу вытащить из пачек сигарету.
— Да берите все…
— Ну, дай Бог. Прощевайте, ребята. До встречи.
Они подтянули мешки на спинах и пошли. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду…
— Ну, пошли в кино что ли, — сказал Бочин.
— Тяжело…
— Чего тяжело?
— Это ж надо с каким спокойствием и смирением мужики идут в ад…
— Так уж и в ад. Они как с фронта-то пришли, с тех пор в лесу и работали, на лесоповале. И в лагере наверняка их на лесоповал погонят. Выдюжат, народ битый, привычный. Ничего. Пошли.
… Шли последние кадры фильма. Рембрандт, нищий, немощный шел в свой бывший дом и просил привратника проводить его на чердак. Вот они бредут там в потемках среди груд хлама, и Рембрандт свечой освещает путь. Рукавом старой рубахи он стирает пыль, густо покрывающую какую-то картину. Проглядывает лицо старика. Это автопортрет его — Рембрандта. Последний автопортрет. На усталом лице — спокойствие, смирение перед судьбой. Рембрандт поближе подносит свечу, всматривается и тихо-тихо смеется старческим дребезжащим смехом.
— Чему смеешься, старик? — спрашивает пораженный привратник.
— Я понял, — тихо отвечает Рембрандт.
— Что ты понял?
— Я все понял, — говорит Рембрандт и задувает свечу. Темнота. Конец фильма.
Мы шли домой, а в голове моей мешались Рембрандт, колеблющийся огонек свечи, которую он держал в руке, осужденные мужики с мешками за плечами. Угрюмо молчал Бочин…
Прошло, кажется, полгода. Однажды ко мне в комнату, которую я снимал у тихого и доброго старика Алексея Алексеевича Жохова, просто ворвался уже подвыпивший Бочин.
— Слыхал?! — крикнул он.
— А что?
— Мужичков тех двоих, с которыми мы осенью толковали, помнишь? Которым по пять лет тюряги впаяли?
— Ну?
— Нету их больше. На пересылке поспорили они о чем-то с урками, а те финки припрятали. Погибли наши мужички, поминай теперь, как звали.
— Да что ты?
— Пошли в «боковушку», помянем. Хорошие были ребята. Фронт прошли и ничего, а тут видишь как оно бывает…
Тетя Паня, когда мы пришли в Столовую, обьяснила нам, что «боковушка» занята: гуляют комсомольцы из райкома.
— Ничего, — сказал Кочин, — мы и в столовой. Нам только помянуть надо.
— Кого ж это?
— Леху Репина и Пашку Смирнова. И еще Рембрандта.
— А это кто ж такой?
— Тоже один хороший мужик был. Тяжелую жизнь прожил.
— А легкая она разве бывает?
— Во, во, и он так думал. Царствие всем им небесное.
Тетя Паня перекрестилась.
Мы пошли к реке, селн в стоявшую на берегу чью-то лодку. Рядом смолил свою лодку директор музея Камайский. Я подошел к нему. Разговорились, я рассказал о двух встретившихся нам мужичках, о фильме «Рембрандт».
— Какие страдания и муки пришлось пережить гениальному художнику, чтобы прийти к мысли о смирении перед судьбой, а вот простые мужики вроде бы и родились с этой мыслью…
— У наших мужичков, — сказал Камайский, — смирение, а может покорность, как у природы, как вон у этой реки. Да они сами как часть природы…
Он замолчал и снова принялся за свою лодку. Потом, подумав, сказал:
— Но смирение-то у них до времени. Ледоход на реке слышали, видали? Как пушки грохочет. Так-то и с этим смирением бывает. До времени. Нужны только особые — бунташные люди, заводилы.
— Пугачев?
— Ну да, вроде него. Пугачев, Разин, Махно. Много их.
Мне вдруг пришла мысль, что Камайский чем-то внешне похож на Рембрандта, и я сказал ему об этом. Он засмеялся:
— Значит мы все тут на него похожи: круглолицые, широконосые… Вон как у Бочина: в зеркале не помещается. Он засмеялся:
— И ни одного Рембрандта. Впрочем, есть тут в одной деревне художник… Интересный мужик! Рембрандт не Рембрандт, но талант. Приходите в музей, покажу его работы.
Легкий ветер гнал по хрустальной воде мелкую зыбь и доносил освежающий дух соснового бора, темневшего вдали на том берегу. На Кологрив начали опускаться сумерки.
Спасибо, уважаемый автор, за чистейший образец. Примите моё заверение в совершеннейшем к Вам почтении. Трудно даже представить какие авгиевы конюшни, какую толщу поздних наслоений из прозы, фильмов, документов, воспоминаний, дневников, статей, прореженных цензурой и неподцензурных да еще и аберрации памяти пришлось расчистить почтенному автору в 92 года, добираясь до подлинных событий 70-летней давности. Да еще придать воспоминаниям беллетристическую форму рассказа-воспоминания от лица автора-свидетеля.
Еще большее спасибо комментаторам. Это было незабываемо! Борис Дынин (на 10 лет моложе автора) уверенно пишет «Пришлось мне побывать в разных местах той страны. Очень хорошо и замечательно правдиво и о жизни и о психологии». И не поспоришь, ему же в описываемые годы было уже 10-12 лет, он еще на девочек не глядел, все понимал и запоминал. Борис Тенненбаум тоже подтверждает «Настоящая проза. Высокого полета. Замечательно!» Он на 20 лет моложе автора, но он же и не о точности. Он ставит художественный уровень рассказа рядом с Кэндзабуро Оэ, «Опоздавшая молодежь» — о том же точно времени в Японии, с чеховским «Злоумышленником» с его персонажем-символом, наконец, с рассказами Шукшина и других советских писателей-ровесников уважаемого автора. Вот и Иосиф Гальперин, тоже лет на 20 моложе автора, искренне восхитился, «Потому что сердцем писано», он чувствует, ему уже 2 года было. Он предлагает автору название «Рембрандт и лесоповал». Читаешь и «как будто шанели накапали в щи».
Это было превосходно, господа, искренне благодарен всем участникам. И отдельно А.В. за тонкое замечание: «Уходит из жизни старое поколение, для которого Киркоров, сериалы и КВН были «духовной» пищей… И этому НОВОМУ поколению потребуются другие сериалы и другие песни. Работа уважаемого Генриха Иоффе – для них.» Полностью присоединяюсь.
Aharon
18 мая 2020 at 7:31 | Борис Дынин (на 10 лет моложе автора) уверенно пишет «Пришлось мне побывать в разных местах той страны. Очень хорошо и замечательно правдиво и о жизни и о психологии». И не поспоришь, ему же в описываемые годы было уже 10-12 лет, он еще на девочек не глядел, все понимал и запоминал
===============
Не знаю, сколько Вам лет, уважаемый Aharon, и не знаю, знаете ли Вы, как долго тянулись послевоенные годы, особенно в местах, где мне пришлось бывать в годы Горного института.
Борис, вчера я спросил Вас, помните ли вы Григория, с которым Вы контактирвали в начале 70-х. Он вас помнит очень хорошо.
«Уходит из жизни старое поколение, для которого Киркоров, сериалы и КВН были «духовной» пищей» — это про моих детей. Правда, не Киркоров, мои дети языки хорошо знают. А я младше Вас лет на 15, думаю.
Уважаемый Борис, вопрос не в наличии воспоминаний, а в способности их передать. И это не к конкретному автору, а к общей ситуации. Мне это провально не удается. Ищу способы у других и не нахожу. Вот, как по Вашему, Шаламову удалось передать представление о Гулаге? А Шукшину, Конецкому, Вилю Липатову, Пикулю о послевоенной юности? Это всё ровесники автора. Впрочем, новое поколение нас рассудит, с таким же успехом, как мы рассудили предыдущее. Можно подумать, мы представляем себе, что такое война.
И никакого антисемитизма (не знаю только, вопросительный или восклицательный знак поставить в конце предложения). Но вообще, я не об этом. Когда я читала этот рассказ Генриха Иоффе, на память пришла повесть Б.Окуджавы «Новенький как с иголочки». Ситуация похожая. Окуджаве 26 лет. На лацкане его пиджака — фирменный значок МГУ. Он его окончил и ожидает направления на работу. В Гороно его направляют учителем в деревню Калужской области Шамордино. Конечно, Окуджава не об этом мечтал. Он пытается настаивать на своем, говорит, что он городской житель, его место в аспирантуре. «Там в Шамордино – говорит ему в утешение начальник по распределению учителей – бывший женский монастырь. Там Толстой бывал. Можно про это статью написать, диссертацию».
И вот невольно сравниваешь эти два текста и думаешь, отчего такие разные взгляды: иронично-язвительный Окуджавы и удивительный, проникнутый человеческим теплом – Генриха Иоффе.
Да что же непонятного, помилуйте, Инна? Окуджава успел попасть на фронт. Меня как-то один великий ветеран спросил: — Сколько, вы думаете, нужно воевать, чтобы стать обстрелянным бойцом? И ответил: — Один бой!
Что с вами, господа? Другой пишет о Мандельштаме в 1931 году и в 33, как-будто ничего не произошло. А там голодомор пролёг такими костьми, что травма останется даже у свидетеля, которого голод не очень коснулся.
главный признак хорошего текста — начал читать и читаешь до конца
Е.Л.
17 мая 2020 at 20:49 |
Уважаемый Сэм!
Удивляет не сам восторг, а изменение характера комментариев, в сравнении с прежними, когда автор писал о Канаде. Там рассказы прошли слабо замеченными, а здесь — сплошное славословие.
=======================
Можно было бы и не удивляться. То, что объединяет многих коллег на Портале, разбросанных по миру, это именно жизнь в России. Более того, горькая жизнь своя или наблюдаемая вокруг. Можно ли сравнить их чувства с чувствами, например, израильтянина о Канаде, или израильтянина помоложе о жизни России в послевоенные годы, память о которой разделяют многие здесь (но, очевидно, не Вы, хотя и могли бы, как я понимаю, по возрасту).
Генрих Иоффе — Жизнь моя оказалась длинной.
Вот вижу раннее детство, первая половина 1930-х годов. Стою с отцом на Красной площади, а над Кремлем с криком вьются стаи воронья. И мне кажется, что с этим криком нас уносит в далекую, далекую старину.
:::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::::
Написано правдиво и поэтично. После прочтения первых строчек
вспоминаются стихи О.Мандельштама, И.Бродского… и это не случайно.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
1980. https://rustih.ru/iosif-brodskij-ya-vxodil-vmesto-dikogo-zverya-v-kletku/
И, сразу же, — самые, наверное, памятные картины – красноармейцы…в форме гражданской войны, в длинных шинелях… затем – кадр “угрюмого прохождения многотысячной колонны немецких пленных по жарким улицам Москвы”…Пединститут, Кологрив, возвращение В Москву в 1953-м..”В России в эти годы все переделывалось, перестраивалась, переписывалось. Тогда-то у меня и возникло желание попробовать рассказать о нашем уходящем поколении, у которого были ошибки, промахи, было просто немало дури. Но как сказал поэт
( Сергей орлов: «Его зарыли в шар земной…»):
Мы за все заплатили сами,
Нас не может задеть хула,
Кто посмеет в нас бросить камень,
В наши помыслы и дела?…”
“Смутно помню как схватились Шолохов и Симонов по поводу псевдонимов. Шолохов явно намекал: знаем, мол, кто под этими псевдонимами и зачем скрывается, а Симонов отстаивал право на псевдонимы. Но до нашего Кологрива вся эта идеологическая рубка почти не доходила, здесь тихо было…
Директор — Репин Александр Александрович — худенький, маленький, бывший фронтовик, человек умный и проницательный, требовал строгого порядка во всем. — Расхлябанность, — говорил он часто, — вот наша беда…А мы и сами в дурь много лезем. Вот и с песнями этими вашими тоже… Завуча звали Николай Сергеевич Кудрявцев. Он тоже воевал, ходил в военной форме: донашивал ее. Левый рукав его кителя был заправлен под ремень.. Посмеиваясь на жалобы по поводу пения, он говорил: — Петь не хотите? Как это так? Нам песня строить и жить помогает! Петь, петь! Во весь голос! Партия велит!..”
Однако, мой коммент удлиняется. А это, как излишнее цитирование, не есть хорошо. В заключение — М. Ганапольский: “Уходит из жизни старое поколение, для которого Киркоров, сериалы и КВН были «духовной» пищей. За пять лет войны (2014 — 2019- АБ) выросло новое поколение… “
И этому НОВОМУ поколению потребуются другие сериалы и другие песни.
Работа уважаемого Генриха Иоффе – для них. Будьте здоровы и благополучны.
Уважаемый Сэм, (17 мая 2020 at 16:30 | Вы не только классиков не читали, но и жизнь не знали.
Пришлось мне побывать в разных местах той страны. Очень хорошо и замечательно правдиво и о жизни и о психологии людей написано.
Борис, Ваше обсуждение моей личности становится неприличным.
Я сказал не о Вашей личности, уважаемый Сэм, а о Вашем опыте жизни, особенно послевоенной в глубинках России, и о классиках с Ваших слов.
Борис, вы помните Григория, с которым пересекались в году 70 или 71?
Настоящая проза. Высокого полета. Замечательно!
Прекрасно помню эту привычность к имеющемуся уровню жизни, и тогда, в пятидесятые, и на десять -двадцать лет позже. Сейчас народ малость испортился, ворчит, а то и ругается, но без далеко идущих выводов. Воспитали неплохо.
И Автор хорошо изобразил это воспитание на фоне родного среднерусского пейзажа. Спасибо.
Маленькое замечание: «Тогда такие полоски еще носили: красная означала тяжелое ранение, желтая — более легкое«. — Наоборот, даже говорили: желтая за кость, красная — кровь (за мясо).
Смиренный и покорный, до поры, даже самой жестокой участи мужик, да и бабка добродушная трудоголичка из глубинки российской,весьма образно охарактеризованы наблюдательным автором. Добротный рассказ.
Блестящая литература, уважаемый Генрих! Потому что сердцем писано. Только бы название уточнил, конкретнее, по тому образу, вокруг которого построено. Типа… Рембрандт и лесоповал
Мое детство прошло в такой же, как Кологрив, глубинке — в райцентре Пугачев в Заволжье. Да и потом приходилось посещать схожие места. Так что все так жвописно рассказанное Генрихом мне знакомо хорошо. Но посмотрев ссылку Якова, я засомневался насчет «архитектуры» городка. Дома в клипе очень характерные для советской глубинки, но они отличаются от тех, которые описаны у Генриха: есть двух-трех этажные здания явто советского вида, и не только бревенчатые, но и каменные, есть церкви и даже собор, подобный тому, какой я помню был в Пугачеве. Он был таким же заброшенным, но его реставрировали и отделали во время войны: откуда ни возьмись, появился и иконостас, и иконы, проходили службы, провозносились благословения Красной армии. Получается, что и Кологрив развивался после 50-х. А что река Унжа такая широкая, как на видео?
Автору почёт!
«В Москве, Ленинграде и других больших городах в конце 40-х — начале 50-х годов, при позднем Сталине, шли идеологические бои и баталии, хлестали то литераторов, то биологов, то космополитов, то врачей — «убийц в белых халатах». »
…………………
Идеологические дискуссиии?!
Да, ладно Вам, Сэм. Ну забыл автор добавить, что это были репетиции, а втихаря готовилось основное действо: переселение евреев на Дальний Восток, а то и еще дальше
Не знаю как Вам, а мне противно это читать.
И противен высказываемый восторг по прочитанному.
Уважаемый Сэм!
Удивляет не сам восторг, а изменение характера комментариев, в сравнении с прежними, когда автор писал о Канаде. Там рассказы прошли слабо замеченными, а здесь — сплошное славословие.
Сэм, в теоретическом осуждении сталинизма ваши Благие Намерения ВЕЛИКОЛЕПНЫ.
Но к сожалению, вам совсем не мешают современные «идеологические дискуссии» среди американских левых евреев о самом праве на существование Израиля, злостно нарушающего левое понимание «прав человека» палестинцев.
Ай, как хорошо! Спасибо!
Рассказ пронизан одним светлым чувством: «Люблю Отчизну я…» Нет-нет, не надо продолжения из лермонтовского стихотворения.
Ощущение, что автор взял лупу и показал нам Россию такой, какой она существовала века и существует сегодня. Рассказ пронизан ностальгией и по городку, и по людям его населяющим, и по времени…
Спасибо.https://www.youtube.com/watch?v=4RuouqhFnN8
Замечательно, с большим вкусом рассказано. Спасибо.
Отлично. И хотя я много моложе, но деревенская жизнь 50-60-х вспомнилась очень явственно. И распутица, и хлеб два раза в неделю, и столовая на центральной площади, где клуб и сельсовет и магАзин. И как всё делилось на «до войны и после». И нищета, нищета…