Уже начался обратный отсчет времени. Город, страна, мир неслись в неизвестность, к катастрофе. И хотя предчувствовали беду, жизнь пока еще текла в привычном, давно установившемся русле в те последние, убывающие с каждым ударом сердца мирные дни.
Прощание
(К 75-летию начала войны)
Марк Шехтман
Позади последний экзамен — математика. Мишка вышел из школы, вложил в боковой карман свой «Parker» и пересчитал на ощупь мелочь — на пару папирос наберется. Завтра он уедет в Москву — к отцу. А к осени приедет мама. Билет купили на 15-е июня, воскресенье. О том, что произойдет через неделю, совершенно открыто говорили все…
Он оглянулся на школу и уже направился к перекрестку, но задержался и посмотрел направо: у памятника Хмельницкому толпа окружила трамвай и грузовик. Вблизи народу оказалось не так уж много, и Мишка легко пробрался к грузовику. Два милиционера что-то записывали. Любопытные, привстав на колесо, заглядывали в кузов и быстро соскакивали, опустив глаза. Лица у них становились странные, непроницаемые. Друг на друга они не глядели. Молодая женщина — водитель трамвая, с белым, как мел, лицом смотрела в сторону собора отрешенным, остановившимся взглядом. «Как тогда в Сосняках, с волками», — вспомнил Мишка, тоже ухватился за борт и привстал на колесо. Но то, что он увидел, было пострашнее убитых волков: спокойно и чуть удивленно глядел прямо ему в глаза светловолосый парень. Широкую, стройную шею окаймлял бледносиреневый воротник… Но дальше… дальше все истерзано так, что лучше не смотреть. Мишка закрыл глаза и быстро соскочил на мостовую.
— Такой молодой, красивый парень и — на тебе — бросается вдруг под трамвай. Ему бы еще жить и жить, — говорили в толпе, и кто-то отвечал: — Видно было с чего, так просто с собой не кончают… — Погоди, папаша, скоро и не такое увидим, — ворчал третий.
Мишка прошел к дальнему, напротив почтамта киоску и там, не таясь, нервно выкурил одну за другой две купленные папиросы. Только под вечер он начал приходить в себя, а когда в коридоре увидел Лину, так обрадовался, что чуть не обнял ее. Еще бы немножко и обнял… Обнять девочку, конечно, проще простого, ну, а потом что с ней делать? Хорошо, что удержался: «Мужчина должен владеть своими чувствами», — говорил отец.
— Ты завтра уезжаешь? — спросила Лина. — Теперь уже никогда-никогда не вернешься.
— Почему?
— Скоро начнется война, — она вздохнула.
— Ну, да! Много ты знаешь, — скорее из чувства противоречия возразил Мишка: удержаться и не спорить с девчонкой было свыше его сил, хотя он не раз уже слышал о том, что война на пороге. Только вчера то же самое, слово в слово, говорила Муся. А на вокзале, когда покупали билет, пожилой, рабочего вида человек говорил кому-то в очереди: «Да вы не беспокойтесь: в Москву сейчас билетов сколько угодно. А вот обратно ни за какие деньги не достать: бегут, бегут дипломаты из Москвы, видно, знают, что скоро… Над всей Москвой пепел летает, столько бумаги жгут. А от чемоданов на вокзалах не протолкнуться — все проходы позаставляли. Я только позавчера оттуда». Он разводил руками, грустно и смущенно улыбаясь, как будто стыдился, что он, простой рабочий, знает об этом, а там, наверху, кто-то важный не знает или не хочет знать. И еще удивляло Мишку то, что люди перестали бояться говорить о войне. Народ чувствовал: надвигалась беда. И это затмевало все, что творилось раньше…
— Увидишь, — сказала Лина. — Все говорят, что вот-вот начнется.
— И твой папа?
Наступила пауза. Лина долго смотрела на него и вместо ответа сказала:
— Миша, мне папа дал два рубля — пойдем вечером в кино.
— Подумаешь, у меня три есть, — занудливо начал он, но осекся и услышал собственный голос: — пойдем на Горку, да?
— Вас же не пустят на вечерний сеанс, — сказала мама.
— Пустят, я давно хожу на вечерние. — Он и вправду ходил.
— Ну, хорошо, по правде говоря, ты мне сейчас мешаешь собрать чемодан. Только возвращайтесь не поздно.
В первом своем костюме (опять польский) и в желтой трикотажной тенниске Мишка поначалу чувствовал себя неловко. «Да ты же сам не стоишь таких денег», — сказала феноменально скупая тетка его Феня, когда на выигранные по займу 200 рублей (небывалый и единственный за всю жизнь случай!) мама купила костюм. Светлый, в мельчайшую клеточку пиджак, конечно, можно было и не надевать, но мама настаивала — куда денешься?
— Вот и я! — приоткрыла дверь Лина. На ней была белая матроска с синим галстуком и большим, украшенным золотыми якорями воротником, в косах синие ленты. Соседки любовались ее косами, но Мишка подчеркнуто их не замечал и презрительно отворачивался, хотя и ему ужасно хотелось потрогать. Мама притянула Линку, обернула косы короной вокруг ее головы, потом взвесила на руке и протянула Мишке:
— Нет, ты только посмотри, какая тяжесть — попробуй, подержи. Ну, возьми же, чего боишься?
Девочка, улыбаясь, смотрела прямо ему в глаза. Он смущенно взял косы — они оказались тугие, прохладные и действительно тяжелые — подержал, осторожно отпустил, и тогда Линка, засмеявшись, схватила Мишку за руку и потащила к двери.
— Ну, идите, идите, а то не успеете, — сказала мама им вслед.
Они любили этот увитый плющом летний кинотеатр на Владимирской горке. Билеты были всегда, перед сеансом играла музыка, разносили мороженое. В последних рядах можно и покурить тихонько с ребятами. Но сегодня, с Линой, и так хорошо. Мерцающие серебром ночные бабочки метались в клубящемся папиросным дымом луче. Бесшумно и мягко проносились летучие мыши. Ветки акаций тихо колыхались над головой, и звезды просвечивали сквозь них. Городской шум, звонки и скрежет трамваев сюда не доносились, только свистнет иногда буксир с реки.
Фильм назывался «Мужество», и теперь сошел бы за своего рода наглядное пособие для начинающих воздушных пиратов. Пилот истребителя взялся доставить в город больного узбека, а на самом деле — басмача, который притворялся. Как взлетели, басмач вынул маузер: «А ну, поворачивай в Афганистан!» — и маузер летчику в затылок. Но не на такого напал! Храбрый сокол начал выделывать в воздухе такое, что басмач в изнеможении откидывался на спинку сиденья. У Мишки даже голова закружилась. Лина сидела, затаив дыхание, изредка переглядываясь с Мишкой. Маленький, курносый истребитель И-16 по прозвищу «ишак» круто взмывал вверх, потом ввинчивался в штопор и у самой земли, лихо извернувшись, поднимался вновь, переворачивался через крыло, пока вконец забалдевший басмач не выронил маузер. Теперь летчику ничто не угрожало, и он полетел на свой аэродром. А если бы выстрелил? Интересно, на что все-таки рассчитывал басмач. Парашют, правда, он перед взлетом получил. Басмач, надо отдать ему должное, тоже был не трус — немного передохнув, очухался, размотал чалму и, накинув ее летчику на шею, стал душить. Но и чалма не помогла — еще несколько мертвых петель с переворотом через крыло — басмач скис окончательно, герой-летчик благополучно приземлился и сдал бандита пограничникам, которые (понятное дело) ждали на аэродроме.
Вспыхнули лампы, зашумела толпа, послышалась музыка из чаплинских фильмов. Они пошли вниз по аллее. В центре площади, вокруг ярко освещенной клумбы, бегал игрушечный электропоезд, и Мишка в который раз удивился, как его до сих пор не украли. В маленьких вагончиках горел свет, в дверях стояли, ну, совсем как настоящие, усатые кондукторы с сумками у пояса, под контактным проводом проскакивали голубые колючие искры. Поглядев немного на поезд, они пошли дальше. На другой стороне площади, в сквере перед музеем стоял смешной, похожий на динозавра трофейный польский танк — память о войне 20-го года. Он весь находился внутри гусениц, по бокам висели средневековые башенки с пушками. Мальчишки часто забирались на него.
Слева засветились неоновые буквы на лучшей гостинице города: «CONTINENTAL». Прошлым летом в ней жили немецкие летчики. В газетах писали, что они совершили вынужденную посадку недалеко от Сосняков. Вынужденная посадка — дело обычное, но почему они вообще летали у нас? Несколько дней окруженные сверхъестественным почетом и подобострастием немцы провели в Киеве. Весь город только об этом и говорил. Мишка видел, как они уезжали на вокзал в открытой, заваленной цветами машине — прямо как папанинцы, и навсегда запомнил странное выражение лиц в толпе: смесь любопытства, удивления, недоверия, ненависти и общей у всех растерянности. Все это было необъяснимо, дико, и, глядя на высокомерные, нагло улыбающиеся лица немцев, Мишка снова почувствовал жгучий стыд и унижение. А раньше, до этого — когда увидел в кинохронике, как в Москве приземлился самолет со свастикой: прилетел Риббентроп. Говорили, что он приятный, культурный человек, родился в Риге, хорошо говорит по-русски, понимает искусство. Мишке с его мальчишеской непримиримостью все было ясно с самого начала, и он прямо кипел от негодования, слушая ханжеские разговоры взрослых, путавших Риббентропа с Розенбергом. Когда в газетах появилась фотография Молотова с Гитлером, Мишка выколол глаза всем изображенным там немцам.
— Все равно они фашисты, и мы будем с ними воевать! — заявил он перепуганной маме, поспешившей разорвать злополучную газету.
Но не вспоминать же об этом сейчас, когда рядом шла Лина! «Как странно, — думал Мишка, — никогда раньше я не гулял вечером с девчонкой, а сегодня иду, и ни от кого не нужно прятаться». Ему приятно и радостно идти рядом с ней так поздно, хотя, увидев знакомых, Мишка все-таки немного смутился. Линка же спокойно и непринужденно вылизывала мороженое, переходя улицу, хватала его, как маленького, за руку, и Мишке хотелось, чтобы мостовая тянулась подольше. На них оглядывались, а какой-то матрос весело подмигнул. Они шли под фонарями, и тени кружились вокруг. Теплый южный вечер распростер над городом свои ласковые крылья. Слабый ветерок шевелил листья каштанов. Под деревьями замерли гипсовые пионеры и смутно белеющие парочки. Женский смех доносился из сквера. Вспыхивали огоньки папирос. Мирно позвякивали ярко освещенные трамваи, рассыпая синие искры на мостовой. Неподвижные пасажиры, казалось, разыгрывают странную пантомиму. На тротуарах только окончившие училище лейтенанты с кубиками в петлицах торжественно вели под руки своих веселых подружек. Лейтенанты были ослепительно новенькие. В сверкающих портупеях с пустыми еще кобурами отражались звезды и фонари. Так, с пустыми кобурами и пойдут они через неделю на войну. Важно прохаживались моряки со штыками в ножнах у пояса, внимательно осматривая встречных военных. На рукавах красные повязки с надписью «комендантский патруль». Автомобили вкрадчиво шуршали шинами, оставляя волнующий бензиновый аромат. Девчонки в подворотне, смешно подпрыгивая на одной ножке, гоняли пустую коробку от гуталина по нарисованным на асфальте классам. Разноцветные абажуры мягко светились в окнах. На балконах, негромко переговариваясь, сидели люди. Завтра выходной…
Уже начался обратный отсчет времени. Город, страна, мир неслись в неизвестность, к катастрофе. И хотя предчувствовали беду, жизнь пока еще текла в привычном, давно установившемся русле в те последние, убывающие с каждым ударом сердца мирные дни. Семь, — сказано сегодня бесстрастным и неумолимым голосом истории, а завтра — шесть, и пять — послезавтра… И через неделю, на рассвете, бронированная лавина хлынет на Мишкины детство… город… страну…
Но сейчас они весело шагали, ни о чем таком не думая. И город в последний раз ласкал их. Они свернули и стали подниматься к школе по тенистой, слабоосвещенной Софиевской улице. Когда-то маленький еще Мишка с мамой поздним вечером возвращались по Софиевской. Редкие прохожие проходили мимо. Этих он увидел еще издали: по середине мостовой медленно, слегка склонившись друг к другу, шли двое. Шли они как-то странно, словно не касаясь земли, отрешенные, никого не замечая. Девушка подняла голову, и глаза ее, огромные, темные, бездонные, остановились на лице спутника. Мишке стало не по себе, и, затаив дыхание, он проводил их взглядом.
— Мама, кто это?
— Влюбленные, сынок, — улыбнулась она.
Что такое влюбленные — Мишка не совсем понимал, но спрашивать не хотелось. Ясно, что такое слово связано с чем-то необыкновенным, возвышенным. Так он навсегда и запомнил двух парящих над мостовой в бледном свете фонарей.
Подъем кончился, и они вышли на площадь. Впереди возвышался Собор, слева в глубине темнела мрачная громада бетонного здания, которое называлось «Палац праці» (Дворец труда).
Теперь они шли мимо темного здания школы. Тусклая лампочка горела в вестибюле. Здесь, под кирпичной стеной, каждый год перед каникулами фотографировали класс. В центре, между директором и завучем — Евгения Петровна, классный руководитель. Вокруг дети: первый ряд — на корточках, во втором — сидят, в третьем — стоят, в четвертом — тоже стоят, но на скамейках. Сейчас там темно и пусто… Мишка, Мишка! Больше ты никогда не войдешь в школьный двор…
На углу, напротив школы толстая тетя Броня стояла у тележки с газированной водой. Левка, ее сын, учился в одном с Мишкой классе.
— Добрый вечер, тетя Броня, — сказал Мишка и положил в мокрую тарелку с мелочью нагретые в кармане медяки. Рубиновый столбик в стеклянном баллоне медленно пополз вниз, миновал одно деление и остановился, чуть не дойдя до следующего — Броня всегда наливала ему двойной сироп. Зашипела струя, и стакан покрылся шапкой бело-розовой пены, от которой вкусно покалывало в носу. Мишка поднес стакан к губам, но остановился, протянул его Лине, и они улыбнулись. Улыбнулась и Броня, наливая двойной сироп во второй стакан.
Вот и дом с кариатидами над парадным входом. Заходить в подъезд не хотелось, домой — тем более. Они остановились в нерешительности.
— Ты знаешь, я ни разу не была в Москве. Напиши мне оттуда, — тихо, почти шепнула Лина.
— Напишу… — ответил он еще тише. И опять, как тогда, глаза ее близко, совсем близко. Мишка робко, почти не касаясь, провел кончиками пальцев по ее лицу, а когда почувствовал голову девочки у себя на плече, по спине побежали мурашки. Теперь Мишка боялся шевельнуться. Протяжно, низко загудел пароход на реке — они вздрогнули, и тогда, сам не понимая, что делает, Мишка обнял Лину, неловко ткнулся губами в ее щеку и замер.
— Дурак, — шепнула она, увлекая Мишку под лестницу. Прохладные ладони мягко легли ему на шею, а губы ее все ближе, совсем, как тогда, еще ближе, и все поплыло у Мишки в глазах. «Оказывается, она действительно умеет, — шевельнулась на мгновенье мысль, но тут же забыл об этом. — Вот это как», — думал он теперь, ощущая ее сладостные губы.
— Поздно уже, пошли домой, — прошептала она, отстраняясь. — Пусти… пусти, сумасшедший! Я сейчас закричу, дурак!
Щелкнул замок наверху, грохнула дверь. Отпрянув друг от друга, они в смятении выскочили на улицу.
— Пора домой, Миша, — уже спокойно сказала она и медленно пошла к двери. Они поднимались по лестнице. Лина тащила его за руку, и с каждым шагом Мишка все больше ощущал себя ребенком. То, что она давно уже умела целоваться, трогало не очень. Он понимал, что больше ничего между ними не будет. Лина просто решила с ним попрощаться и подарила то, чего он до сих пор не знал. Подарила как игрушку ребенку. Но Мишка не обижался. Он ощущал теперь тепло, благодарность и уважение к девочке, с которой прожил в одной квартире двенадцать лет, принимал ее превосходство, и ему совсем не было стыдно. Он потянулся к звонку, но Лина бесшумно открыла дверь своим ключом.
— А теперь, спокойной ночи… прощай, дурачок ты мой, дурачок, — и ласково провела ладонью по Мишкиной круглой и такой еще глупой, такой глупой голове, а потом легко и быстро чмокнула Мишку в щеку, и опять он почувствовал себя ребенком.
— Пока, — только и выдавил Мишка, а ведь хотелось сказать что-то совсем другое, важное.
Больше он Лину не видел никогда…
Мама еще что-то доглаживала пока Мишка укладывался. Он собирался рассказать о фильме, но едва коснулся головой подушки, ощутил себя маленьким, невесомым, бестелесным — окружающее отдалилось в бесконечность, завертелось, потеряв контуры, и когда мама протянула руку к выключателю, он уже спал. В последний раз Мишка спал в комнате, где вырос. Больше никогда не будет он в этом доме.
…«Тик-так, тик-так, тик-так…», — спотыкаясь, стучали на стене старенькие ходики. Слабый ветерок шевелил кружевную штору, тени бежали по потолку, шелестела листва, редкие шаги доносились снизу… Но Мишка уже ничего этого не видел и не слышал. Он спал. В последний раз спал в городе своего детства.
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Спит за стеной Левин. Скоро получит он повестку, уйдет на фронт и не вернется. Спит Лина. Она и Луиза вернутся в город после войны.
…Спит Наталья Рудольфовна. Вместе с оставшимися в городе евреями уйдет она в Бабий Яр, так до последней минуты и не поняв, что же произошло с высококультурной немецкой нацией — народом Шиллера, Гете и Бетховена…
Дефективная Лялька тоже спит. Ей повезет: будет жить, и когда через много лет взрослый Мишка войдет в свой двор, узнает его и радостно заверещит из песочника, точно, как тогда, в детстве…
И Алеша спит. Без ноги вернется он в Киев с войны.
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Спит мама. Она найдет Мишку осенью, далеко на Урале — там и проведут они годы войны…
Спит Муся. 29-го сентября проводит ее очередной друг до Львовской улицы, отдаст чемодан, поцелует на прощанье, и пойдет она в Бабий Яр одна…
И Феня с Иркой уснули давно. Они успеют оставить Киев…
Таня и Рома спят. Они проведут годы войны в Средней Азии и вернутся. И будет Таня по-прежнему называть Мишку «тигренком», даже когда доживет он до полувека и станет совсем седым..
Ночь в Москве. Спят отец и дядя Наум. Они не вернутся с войны: отец из Подмосковья, Наум с Центрального фронта. Ни весточки, ни могилы — ничего не останется… Только память…
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Тихо в Сосняках, только шумит вода на плотине. Спят тетя Хана с Геней. Пройдет месяц, и, привязанные к телеге, двинутся они в последний путь под ударами палок односельчан… Спит старый сад. Его вырубят, выкорчуют, выжгут сразу после убийства хозяев — слишком намозолил соседям глаза… Спит Марья. Она первая с древком от цепа побежит к дому Штейнов. Да и кому, как не ей — ведь это напротив. Соседи же… А вот баба Хрыстя останется в хате. «Нэ людськэ цэ дило», — скажет она.
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Спит дедушка Герш со своим диббуком. Найдут и его односельчане: «А ну, выходь, диду, з хаты!»
И он выйдет спокойный, молчаливый, уже зная зачем, и только успеет подумать: «Хорошо, что Голда не дожила до этого дня…»
И застанут немцы Сосняки уже «judenrein» (очищено от евреев), о чем и сделают соответствующую пометку.
Спит Володька. Скоро наденет он белую полицейскую повязку, получит трофейную советскую винтовку и станет вылавливать евреев и окруженцев по окрестным деревням. Отсидев 25 лет, полицай будет торговать овощами на рынке в Дольниках, где и сейчас можно увидеть его.
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Спит веселый лейтенант — тот, что покупал яблоки у тети Ханы. Ему осталось жить всего неделю: он погибнет сразу, в первые часы войны, вместе со всем своим эскадроном. И долго еще будут бродить одинокие кони в испоганенных войной пограничных лесах, пока не выловят их окрестные крестьяне.
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Темно в окне у Марьи Даниловны. Дом немцы не вернут, и придется ей с Лидочкой перебраться в Ялту, где у них оставалась еще кое-какая недвижимость, а оттуда в Германию и дальше на Запад, на Запад, где и затеряется их след навсегда.
Спит ассириец Жора. Он перетащит свой ларек на Красноармейскую, поближе к Бессарабке, где полно немцев, и будет там жонглировать щетками: немцы, ох, как любят высокие, зеркальные сапоги!
Спит Мишкина школа. Немцы не закроют ее, и старая Евгения Петровна будет учить детей уже по новой программе. А директора — Петра Ивановича Маслова немцы расстреляют: он останется в подполье, и провокатор выдаст его.
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Тихо в Бабьем Яру. Ни один листик не шевельнется. Вскрикнет иногда филин в роще у Кирилловской церкви. Так тихо, что слышно, как струйками осыпается в заброшенный карьер песок с обрыва, и кажется — сама земля дышит. Еще не легли на бумагу проекты новых районов, телевизионной башни, спортивного комплекса, но в секретных канцеляриях отдела IV-А Имперского управления безопасности на плане города уже отмечен буквой “А” (action) Бабий Яр. Скоро мир узнает об этом месте.
Взошла луна над старым еврейским кладбищем. Скоро пойдут через него в Бабий Яр киевские евреи. Заброшенное, заросшее пролежит оно потом четверть века, пока не встанут там здания партархива, санэпидстанции и не потянутся к нему дорожки нового городского парка.
«Тик-так, тик-так, тик-так…»
Семь дней оставалось до войны.
Завтра выходной
Чтобы не беспокоить уснувшего мужа сонная молодая женщина завесила газетой лампочку и пытается закончить свой субботний туалет. Патефон говорит об относительном для того времени достатке. На неубранном столе пустая бутылка и остатки ужина. Молчит репродуктор радиоточки. В открытом окне темное ночное небо. Лишь уличные фонари освещают стены домов. Часы-ходики показывают без пяти два. Субботний листок календаря уже оторван и под портретом Сталина открылась дата, которая запомнится навсегда: 22 июня 1941 года.
Предчувствие войны.
Мастерски написано. Иллюстрация автора выше всяких похвал.
Спасибо.
М.Ф.
Слева засветились неоновые буквы на лучшей гостинице города: «CONTINENTAL». Прошлым летом в ней жили немецкие летчики. В газетах писали, что они совершили вынужденную посадку недалеко от Сосняков…
Все это было необъяснимо, дико, и, глядя на высокомерные, нагло улыбающиеся лица немцев, Мишка снова почувствовал жгучий стыд и унижение…
«Тик-так, тик-так, тик-так…» Тихо в Сосняках, только шумит вода на плотине…Она первая с древком от цепа побежит к дому Штейнов. Да и кому, как не ей — ведь это напротив. Соседи же… А вот баба Хрыстя останется в хате. «Нэ людськэ цэ дило», — скажет она.
:::::
Необычный, трагический, мастерский рассказ.